– Да, я ожидал увидеть в вас «Весну», – произнес он задумчиво. – Но Вермель оказался обманщиком. Передо мной – Гармония! Я оставлю вам адрес моей мастерской, мадмуазель. Если вы согласитесь мне позировать, я берусь платить вам десять франков в час.
Десять франков, Яков…
Для нас это сумасшедшие деньги! Я смогу помогать родителям, и мы начнем хоть что-то откладывать, чтобы забрать тебя к себе как можно скорее! А пока я буду писать тебе письма. Ты, конечно, еще слишком мал, чтобы их понять, но каждый прожитый день в разлуке с тобой не будет потерян. Если верить Монтравелю – а он все же настоящий мастер! – изготовленная им бумага не стареет. Он годами разрабатывал какой-то хитрый рецепт, изобретая специальную массу для ее производства… Значит, и мои воспоминания не состарятся – придет время, и ты их прочтешь».
Оливия перевернула листок – отрываться от текста не хотелось. Чай, принесенный Ларой, уже остыл, а за окном бушевала, швыряясь бесформенными хлопьями, неистовая январская метель.
Такого снегопада Оливии не доводилось видеть ни разу в жизни.
Поежившись, она огляделась в поисках более удобного стула, но в студии Волошина его не оказалось. Зато в самом углу мастерской обнаружилось кресло-мешок невзрачного цвета с аккуратно сложенным поверх него шотландским пледом. Устроившись в нем, как в птичьем гнезде, Оливия принялась за новую страницу. «Родителям о моем новом занятии я ничего не сказала. Но Монтравель упомянул однажды мое имя в интервью, и я в одночасье стала знаменитой. Для папы это был удар: его утонченная и образованная дочь – натурщица! Да еще и согласилась позировать тайком, не спросив его дозволения…
Но Монтравель, человек тонкий и воспитанный, поспешил пригласить родителей в свою студию. Отец ахнул: все ее стены были увешаны моими портретами. Вопреки его ожиданиям, Монтравель не рисовал меня обнаженной – к этому мы пришли гораздо позже.
В центре его мастерской стоял самодельный пюпитр, а на нем – раскрытый учебник по анатомии. Монтравель очень хотел, чтобы я продолжала учиться: пока он делал свои наброски, я могла заниматься. Это так тронуло папу, что он больше никогда не возражал против наших встреч. Трудно в это поверить, Яков, но они стали добрыми друзьями – вспыльчивый, язвительный отец и рассудительный, спокойный Монтравель…
В самые тяжелые месяцы мастер помогал нам деньгами. Думаю, без него мы бы просто не выжили.
Русским в Париже приходится сейчас очень туго. Среди бежавших из Советской Республики за последние несколько лет встречаются люди всех сословий: от белогвардейских генералов до простых обывателей. Последним проще – они устраиваются рабочими на заводы «Рено». Берут их туда охотно, ведь Франция потеряла столько мужчин в прошедшей войне… Остальные превращаются в водителей такси, служащих кухни, музыкантов и исполнителей куплетов. А благородные дамы… все они теперь модистки или гардеробщицы, а те, что помоложе – идут в прачки, официантки и натурщицы.
Париж… Жизнь в нем не замирает ни на минуту! Гремят тележками старьевщики и зеленщики, на набережных царят букинисты, в крохотных лавчонках седовласые торговцы в беретах, словно раз и навсегда выпав из времени, обмахивают от вековой пыли свой несуразный товар: какие-то броши, гребешки, портсигары, флакончики для нюхательной соли и фарфоровых купидонов. Кому все это нужно, спросишь ты, в голодное послевоенное время? Думаю, самому городу. Он ведь и через столетия останется прежним. Все так же, гомоня между собой, будут обгонять тебя длинноволосые студенты, все так же будут замирать перед витринами магазинов готового платья изящные красавицы, все так же будут ворковать на карнизах серо-голубые крапленые голуби…
И точно так же будет крутиться карусель в Люксембургском саду. Когда ты, наконец, приедешь, Яков, я обязательно тебя туда отведу! Мы накупим с тобой глазированных каштанов и молочной карамели… нет, лучше разноцветных «Пьеро Гурман»[18], которые теперь грызут на ходу все парижские сорванцы… А потом арендуем игрушечный парусник – их прикатывают в парк по утрам на деревянном возке – и ты будешь бегать вокруг большого фонтана, ловко управляя своим фрегатом, на зависть остальным мальчишкам…»
Отложив прочитанный листок, Оливия с замиранием сердца двинулась дальше. И на следующей странице «письмовника» Доры, датированной мартом 1925 года – снова Люксембургский сад. Но про себя – ни слова, ни единой мысли. Лишь рваной скорописью строки, как гильотина, рассекающие воздух: