После смерти мастера и исчезновения «Итеи» она включила в свой дневник еще многие эпизоды. Но заметки стали отрывочными: в отстраненной хронологической манере Дора описывала возвращение в освобожденный Париж, тяжелую болезнь отца, свое третье замужество…
Затем следовал рассказ о том, как по крупицам она начала возвращать работы, которые мастер отдавал за бесценок во время войны. И о том, как, продав дом мужа в Дижоне и поселившись в крохотной квартирке возле Люксембургского сада, она стала, комната за комнатой, выкупать соседские каморки, чтобы однажды обустроить в этом здании галерею Монтравеля.
Описывала она и то, как ее, уже признанного французского искусствоведа, «для укрепления культурных связей между двумя странами» впервые пригласили в СССР. Для Доры это событие стало настоящим подарком: возвращение на Родину позволяло ей вновь заняться поисками Якова. Однако множественные запросы в компетентные органы ни к чему не привели…
Она не отчаивалась: рыла носом землю до тех пор, пока эта настойчивость не показалась кому-то подозрительной и ей не отказали в праве на въезд в Страну Советов.
Многие из этих фактов Оливия уже знала со слов Волошина и из биографических очерков, которыми был наводнен Интернет.
Между последними листами тетради, исписанными округлым, как японский бисер, почерком, обнаружился тусклый измятый листок с отметкой отдела актов гражданского состояния города Одессы. Взяв его бережно в руки – казалось, документ вот-вот распадется на части от старости, – Оливия поняла: ради этой бумажки Волошин и затеял свой «эпистолярный квест»…
– Илиади, а вот ваша работа мне понравилась: впечатляющая степень детализации и высокопробный материал. И как вам только удалось пробиться к коллекционеру такого масштаба… Однако нужно еще потрудиться над заключением, подойдите ко мне после лекции, – благосклонно пробасил Кубертен, оглаживая свой бутылочно-зеленый галстук.
После продолжительного и нудного обсуждения выводов с преподавателем Оливия вышла в университетский двор. В сумке, источая кисловатый запах майонеза, болтался купленный на вокзале сэндвич. Выбросив целлофановую обертку и пристроившись на траве под деревом, она с жадностью впилась в его липковатую сочную плоть.
– Илиади! Ну, ты бы хоть позвонила!
Оливия обернулась на знакомый голос и увидела перед собой длинные костистые ноги в модных кедах. Они исчезали под короткой джинсовой юбкой, в которую была заправлена знакомая футболка с изображением Путина.
– Ой, Габи, прости, но здесь такое закрутилось… Я и сама не представляла, во что ввязываюсь.
Габи опустилась на траву рядом с ней.
– Вот и рассказала бы подруге…
– Я и Родиону-то не успеваю рассказать – ночным поездом приехала из Кольюра, дома еще не была.
– Ну, твой Лаврофф в эту историю гораздо меньше вложился, чем я, – парировала Габи. – Хотя, конечно, ради него ты все и затеяла – пытаешься произвести впечатление…
Оливия насупилась.
– Дело не в этом! Как тебе объяснить… с тех пор как мы начали жить вместе, я словно бы перестала существовать сама по себе. Превратилась в маленькую приставку к его большому имени. Мне просто необходимо себя отыскать, Габи… пускай и путем ошибок.
– А уже были ошибки?
– Пока не знаю… Вот, взгляни лучше.
Оливия протянула подруге тетрадь.
Бегло ее пролистав, Габи вскинула на нее свои озорные глаза, в которых отражалась смесь изумления с восторгом:
– Илиади, неужели… это Дорины дневники?
– Да. Я их нашла.
– А ну, рассказывай!
Габи умела замечательно слушать. Она не перебивала, однако по ее подвижному, эмоциональному лицу было видно, как искренне она проживает историю: по нему то скользили солнечные зайчики восхищения, то проносились хмурые тени сомнения, то едва уловимо, в самых уголках губ, залегали складки печали.
– Вот это жизнь, Илиади! Ки-но-ро-ман! – выдохнула она под конец. – И чем же все кончилось?
– Большими деньгами, – грустно усмехнулась Оливия.
Брови Габи взлетели вверх, как потревоженные выстрелом чайки.
– Большими деньгами, которые теперь получит Волошин.
Оливия отыскала нужное место в тетради и положила ее перед подругой.
– Сумеешь прочитать?
Габи вполне сносно владела русским, который взялась учить еще в колледже – в качестве обязательного третьего языка. Испанский казался ей тогда слишком банальным, немецкий – слишком требовательным, а китайский – совершенно чуждым…
Русский преподавал месье Трубникофф, вежливый старичок с клиновидной чеховской бородкой, который, поговаривали, носил княжеский титул. В силу деликатного характера голоса на учащихся он никогда не повышал, в синтаксис избыточно не углублялся, однако в старших классах заставлял своих учеников читать произведения русских классиков, что приоткрыло перед Габи, как она утверждала, «чертоги загадочной славянской души»…
Достав сигарету и сделав пару жадных затяжек, она уткнулась в рукопись.
«Я много раз себя спрашивала: для чего я все это пишу? Увидишь ли ты когда-нибудь мои письма, Яков, прочтешь ли? Да и будет ли для тебя иметь значение история семьи, с которой ты был разлучен с самых ранних лет?