— Это твой дом, Дай Ми. Ты — сын и отец сына и отца нашего, Ци Вея. Ты нужен здесь, и ты будешь здесь счастлив. Нельзя устать от покоя, Дай Ми, покой — высшее совершенство.
— Покой слишком похож на смерть, моя ласточка. А мне рано умирать, даже ради места по левую руку Дракона.
— Я не понимаю, Дай Ми, — ее голос становится жалобным. — Здесь — все для тебя. Все, как ты любишь. Если ты хочешь, я сделаю для тебя… вот, смотри! Магадемия!
Она взмахивает рукавом, как крылом — и над прудом с карпами поднимаются знакомые разноцветные башни, соединенные ажурными галереями.
— У нас тоже есть университет. Тебе нравится учить, ты умеешь много такого, что не умеют у нас. Хочешь стать учителем для юных шеров?
— Я хочу стать самим собой, Люн Си. Я здоров, поверь.
— Но отец сказал…
— Что я вспомню, когда придет время. Оно пришло.
— Да, Дай Ми, — склоняет голову Люн Си.
И Дайм улыбается. Потому что точно знает: Шуалейда бы продолжила спорить. Она бы не сидела, чинно сложив руки на коленях, а бегала по комнате, сверкала своими невозможными сиреневыми глазами, кричала бы, доказывала, вокруг нее завивались бы стихийные потоки — а он бы любовался ею, и поймал бы ее в объятия, чтобы доказать свою точку зрения самым надежным способом — поцелуем.
Боги. Оказывается, это бывает так…
Он глянул вслед Люн Си и покачал головой, сожалея. И — прощаясь. Дочь Ци Вея прекрасна, умна, образованна, нежна и со всех сторон совершенство. А Шуалейда… другая. Она тоже умна, прекрасна и образованна, но — несовершенна. Она учится. Познает мир. Она любопытна и порывиста, она заботлива и эгоистична, как ребенок, да она и есть во многом ребенок, и она так старается быть взрослой и ответственной… так старается помочь, спасти…
От оглушительной, выворачивающей наизнанку боли Дайм едва не закричал. И даже отчетливое понимание, что эта боль — в прошлом, что все давно закончилось, он жив — не сделало боль слабее. Потому что там, в забытом прошлом, корчилось и умирало от боли что-то невероятно важное, жизненно необходимое, то, без чего все потеряет смысл…
— Ты упрям, как все Брайноны, — пробился сквозь взбесившуюся память насмешливый голос Алого. — Спи, мой светлый шер, сын ишака и ослицы.
Дайм проснулся от собственного крика.
Вскочил с постели, перевернул кувшин, дрожащими руками поднял его, выпил половину оставшейся воды, а последнюю вылил себе на голову.
Сердце колотилось, как бешеное, в ушах звучал отчаянный женский крик и свист кнута. Содранная до костей шкура болела, и казалось, что кровь все еще льется на пол, лишая его жизни и дара — и он никак не может ее остановить.
Проклятье. Проклятье!
Прав был Ци Вей, он — сын ишака и ослицы.
Подойдя к зеркалу, Дайм придирчиво осмотрел себя и даже ощупал. Особенно спину и плечи. То, что видели его глаза, противоречило всем его ощущениям. Настолько противоречило, что Дайму казалось — стоит ему отвернуться, как едва зажившие шрамы разойдутся, и он снова окажется там. На эшафоте.
Шрамы… шрамы?! Вчера их не было! Вчера он был совершенно здоров!
Дайм зажмурился, вспоминая вчерашнее ощущение гладкой и здоровой кожи, и напоминая себе: прошло три месяца. За это время все зажило и следов не осталось. Он же светлый шер.
Никаких следов!
Зеркало послушно показало правильную картину: гладкую, не тронутую загаром кожу без единой царапины.
— Так-то, — вслух сказал Дайм, поморщившись собственному хриплому голосу.
Кажется, кто-то так орал во сне, что сорвал горло. Что ж. Кричать во сне — можно. Люкрес не слышит.
— Люкрес, — произнес, словно касаясь ядовитой змеи, Дайм, и повторил: — Люкрес. Шисов дысс.
В комнате, залитой утренним светом, резко потемнело. Зеркало издало жалобный звон и треснуло. А поющие за окном птицы разом замолкли и взлетели, испугавшись…
— Не сметь, — велел Дайм и провел ладонью по трещине в стекле.
Стекло заросло и почти сразу разгладилось, став снова идеальным зеркалом. Вот только отражение в нем совсем не походило на светлого шера. Потому что света в нем было — ноль целых, ноль десятых. Сплошная непроглядная тьма и ненависть.
— Люка… Брат мой возлюбленный… — тихо повторил Дайм, пытаясь успокоить кипящий в нем гнев.
Что ж. Ему это удалось. Бурлящая лава, готовая извергнуться и сжечь все на своем пути, замерзла. Разом. До состояния обжигающего льда. Острого. Черного. Смертельно опасного льда. Некогда ярко-бирюзовые глаза затопила чернота.
Дайм усмехнулся и коснулся отражения пальцем, стер черноту, возвращая глазам естественный цвет. И глазам, и собственной ауре. Он — светлый шер. Что бы с ним ни случилось, он — светлый шер. Тьме неоткуда взяться в нем. А значит тьмы — не будет.
Тьма. Горячая, бархатная, манящая тьма. Как сладки были ее обещания!
Каким он был идиотом, поверив им. Поверив темному шеру. Дважды. Злые боги, он дважды поверил Бастерхази! И тот дважды убил его.
Он точно знал, что дважды. Правда, подробностей не помнил. Только какие-то обрывки. Боль. Ужас. Отчаяние. Ледяной и ненавидящий взгляд огненных глаз. Кнут…
Кнут, рвущий его тело и душу — в руках Бастерхази…