«Знали ли мы, что Грайс относится к личностному типу ”А” – так мы, медики, окрестили людей, вечно испытывающих внутреннее напряжение, тщеславных, мнительных, всегда недовольных собой, словом, невротиков? Да, знали. Его карта изучалась не день и не два. Плохая, через мать, наследственность, слабая психика, неправильное воспитание, личные неудачи – все это привело к тяжелейшим заболеваниям. Но что, он один такой? Только на этом основании могли мы отказываться от срочной операции? Третьего инфаркта ему было не перенести. А что до психоэтических последствий, то такого предвидеть не мог никто. Случай уникальный». Он отодвинул рюмку, и тут я понял причину его нервозности, нездорового блеска глаз: ведь это была первая неудача профессора, пусть не прямая, не лобовая, но все-таки неудача, и такой разговор, как сегодня, происходил в его кабинете впервые. И сразу спала завеса с сегодняшнего пристрастия к бутылке, с натужной словоохотливости – во всем сквозила защитная реакция, да-да, защитная реакция на срыв, и катализатором послужил я. «Наверное, – произнес я вслух, – такие последствия не очень популяризируют клинику?» – «Ну, что ж, – венское кресло скрипнуло от резкого движения, – не стану лукавить: наука – наукой, но паблисити имеет для меня огромное значение. – Он швырнул письма обратно в ящик и потряс перед моим носом связкой газет и журнальных публикаций. – Мои или обо мне… Я хотел только добра, только поправки пациента. А человеческий фактор… Он всегда непредсказуем. Мы не научились по-настоящему делать искусственного сердца – из-за его несовершенства клетки и белки крови разрушаются. Большинство подопытных кроликов протягивали максимум три-четыре дня. Да, а кстати, – он рассмеялся, – если бы произошло чудо – мы вживили бы Грайсу стальной механизм, то где гарантии, что при его эмоциональности он не влюбился бы, скажем, в какую-нибудь скульптуру или – проще! – в телеграфный столб? Спилил бы ночью, приволок домой и поклонялся бы ему, как язычник? В таком случае его осудили бы за воровство или отправили бы на отдых в желтый дом. А так… Я понимаю, конечно. Удобренная почва для раздувания общественной сентиментальности, для создания криминального дела, для стряпанья дешевенькой пьески. Инспектор Бланк, вы ежедневно находились рядом с больным, ущербным человеком и поневоле прониклись ходом его мыслей. А между тем вам, полицейскому… – он остановился, подыскивая подходящее слово, – а, что там, сыщику, да, полицейскому сыщику, по роду занятий надлежит знать: объективная картина воссоздается с учетом мнений всех сторон, разбора всех обстоятельств, вскрытия всех причин, а не только самых красочных, бьющих в глаза».
«Профессор, – возразил я, удивленный поворотом разговора, – к чему этот прокурорский тон? Я его себе не позволяю. Или мы поменялись местами?» Вильсон тяжело задышал, его лицо приняло какое-то бульдожье выражение. «Долг закона, – продолжал я, злясь на то, что еще не почерпнул из беседы ничего ценного, – защитить интересы любого гражданина, прежде всего слабого. Поэтому следствие и встревожено случившимся. Кроме того, – во мне прогрызался сегодня червячок морализма, – к мистеру Грайсу вы должны были подойти особенно осторожно: его отец – фронтовик!» Я произнес это нарочито громко, даже с пафосом. До сих пор не определю, был ли он настоящим или фальшивым. Вильсон мгновенно встряхнулся и посмотрел на меня, как показалось, поверх очков. «Ну и что? Что из этого следует?» – «Как что?» – «А так. Ничего. Я тоже воевал. Не надо меня пенять фронтом. Я всю войну провел там. И в Европе, и в пустыне… – Он рванул рукав и обнажил темно-багровый рубец на изнанке левого локтя. – Эль-Аламейн! – Он опустил рукав. – В общем-то я не так давно вышел в отставку: привлекали высокие оклады. У меня много военных среди родни: и мой отец, и дед были кадровиками, – глаза его зажглись огоньком воспоминаний, и я пожалел об опрометчивой фразе. – Отец всю Первую мировую служил на флоте – прорывал германскую блокаду, плавал на линкорах и миноносцах. А к восемнадцатому году был командиром подводной лодки. И глубокой осенью, когда немцы сдавали нам свою эскадру – тысячу лучших кораблей, – именно моего отца с небольшой группой морских офицеров пригласил командующий адмирал Битти на борт нашего флагмана – ”Королевы Елизаветы”. О, это было незабываемое зрелище! Его наблюдали со своих судов американцы, французы, канадцы, австралийцы, новозеландцы; даже буры – вчерашние враги наши – взирали на позор их вчерашних союзников. Но, конечно, больше всех торжествовали мы, саксы. Это мы сломили Германию, и нам несла она паруса своих кораблей. А чуть позже на флагман прибыло еще более высокое начальством. Понимаете? Адмирал, сэр Дэвид, представлял офицеров бывшему морскому министру, сэру Уинстону. Пожимая руку отцу, Черчилль сказал: ”От имени матери-Родины благодарю вас за все”. Так и сказал: “За все”. Отец любил это вспоминать».