Вильсон довольно хмыкнул. Мы исподволь взирали друг на друга, и я чувствовал, что мне уже, собственно, ничего больше не хочется спрашивать. Допрос, – впрочем, какой там допрос? обычный деловой разговор, столь необходимый для следствия, – не складывался. То ли я задавал неудачные вопросы, то ли собеседник мой был непробиваем, но приемы, которые смягчили даже патологию Дика Грайса, не могли умилостивить его врачевателя. Это навеяло мне грустные мысли и лишь укрепило во мнении, – наверное, предвзятом, – что разговор накоротке все-таки должен состояться. Может, отложить его до лучших времен? Может, повернуть под другим углом? Или я, сам не замечая того, обижаю самолюбие профессора? Отсюда – ответы «на принцип». Или он не воспринимает мой возраст, я кажусь ему молокососом? Или его раздражает самый факт встречи? С другой стороны, – так нас учили на занятиях по психологии, – клин клином вышибается. Но настолько ли крепок мой клин, чтобы тягаться с такой глыбой? Опасаюсь, что на лице у меня ярко отразились все сомнения. Однако, это и помогло.
Вильсон, разоткровенничавшись, уже с трудом контролировал себя, а струйка личных воспоминаний, подпущенная в беседу, окончательно развязала ему язык. Он взглянул на мое озабоченное лицо и вдруг зачем-то полез в боковой карман пиджака. Через мгновение оттуда появилась фотокарточка, на которой стояла под тополем миловидная, обаятельная шатенка, уже в явном положении. «А-а, – подмигнул Вильсон. – Какова? Скоро я дедушкой стану. Сын – тоже военный моряк – вернулся со срочной службы из Гибралтара. Так вот… первая крепость, взятая на родине. Я вначале, признаюсь, в штыки: слишком уж цивильное семейство – одни шпаки. И слышать не хотел. Но она оказалась такой симпатичной, мягкой, воспитанной – море женского обаяния… и я смягчился, смягчился, грешный. Она чарующе музыкальна, entre nous[4]
, удивительно музыкальна для англичанки. Мы возили ее летом на международные курсы в Лугано: преподаватель по фортепианному классу никому не подарил столько похвал: двумя пальцами берет что угодно из Шуберта. Как играет! Ей-богу, кабы она не была моей невесткой…» – «Вот видите, – торопливо ухватился я за обозначившуюся живинку, – на ваших глазах строится счастье сына. Вам ли не понять трагедию родителей Грайса, понесших такие утраты?» – «Я понимаю, – возразил профессор, – и от души соболезную». – «Ну а как измерить несчастье его жены, которая предпочла уйти из жизни?» – «А, эта Мата Хари! – уголками губ улыбнулся Вильсон. – Я видел ее не единожды. Оригинальнейшее создание! Я внимательно присматривался – я всегда присматриваюсь к дамам. Ирландцы говорят: женщина, лишенная талантов, и есть добродетель. Но в ней что-то было. Что-то очень интересное. До конца не понятое и не раскрытое… по причине топорного ключа, – в его голосе скользнуло сожаление. – Мне бы хотелось, чтобы в моей невестке было немного от нее. Я с радостью замечаю некие совпадения. Да что там! Среди ирландцев есть порядочные люди, я по фронту помню. У меня в санчасти фельдшер служил… Но класть ирландку к себе в постель…» – «Грайс не знал, что она ирландка». – «Ну! Грайс вообще ничего не знал и не ведал. Он вчера родился». – «А вы, мистер Вильсон, догадывались, что она – иностранка?» – «Pardon, – парировал профессор, – она – не моя жена!» На этот аргумент я не нашел возражений. Я стукнул костяшками пальцев по столу и лишь произнес: «Трагедия налицо. Между тем, истоки ее – загадка». – «Загадка? – криво усмехнулся Вильсон. – Прямо по “Кентервильским колоколам”: “Пропала невеста – и я без места”. Вы ему хоть место сыщите… Не вижу загадки. Мышь возжелала стать львом. Подумать: на ладан дышит, а туда же – с двумя бабами. Мы просто немножко припозднились повзрослеть, господин инспектор: к сорока пяти годикам у нас кончился подростковый период, хорошо не ползунковый. Нашкодили, а теперь ищем козлов отпущения. Но я не мертвый, чтобы валить на меня чужие грехи. Я за себя постоять сумею!