Ближе съехались, железны крючья на чужие корабли перебросили, подтащили их поближе, на палубу высоку со стружков перепрыгнули и начали колоть, рубить тех, кто упрямится, противится. С рання утра до поздня вечера бой вели, на закате солнца привели караван к острову. Мертвых в Волгу побросали, живых в полон взяли. У Сергея на лбу белая повязка, кровь на ней алая выступила, словно смородину мяли.
А многих своих и вовсе не досчитались. Похвалил Степан Тимофеич своего молодого помощника.
Подвели к Степану купца Калачева. Он-то со своим кораблем пристроился к каравану, что товары астраханскому воеводе вез.
Калачев-то сам не робкого десятка был, в молодости на дорогу с кистенем по ночам хаживал.
Чуть прищурил око соколиное Степан Тимофеич, руки на высокой груди скрестил и так-то пристально купцу в глаза глянул.
— Поди, о Степане Разине напраслины всякой много мелете, — мол, де он по Волге гуляет, народ убивает?
— Что ты, что ты, сударь, да я денно и нощно о здравии твоем молился. Дай-то бог удачи тебе и долгой жизни, — подмасливает Калачев.
— Другая жизнь и коротка, да красна, а то и длинна, да черна — отвечает ему Степан Тимофеич.
А Калачев все угодить старается:
— Что правда, батюшко, то правда, и красна и цветиста твоя жизнь, ярче ткани персидской.
Нахмурился Степан Тимофеич.
— Кто и дорожит такой жизнью, а кто и бежит от нее.
— Ну, что ты, что ты, батюшко. Да я бы и то рад-перерад хоть кем-нибудь у тебя служить, — хитрит Калачев-то. — Скажу тебе по секрету: ехал-то я не торговать, парусину вез на струги тебе, сукна, твоим молодцам на одежку, я знал, что с тобой встречусь. Не побрезгуй, прими. Ничего для тебе не жаль. Еще натку, вдвое больше привезу.
— Что же, спасибо за подарок. Не подарок, дорог, любовь дорога, — говорит Степан, потом и спрашивает: — Ну, а народ-то как там у вас?
— Народ у нас работящий, хороший народ…
— А этак вот у вас не водится? Эй, Ноздря, а ну, иди сюда.
Подошел Сергей.
— Не узнаешь такого?
У Калачева ледяные мурашки по коже забегали.
— Дыть, стар стал, свет-то плох, — говорит. — Что-то не признаю. Не видывал у нас такого.
— А я тебя сразу признал. Здравствуй, миткальщик Савва Садофьич. Помню твою соленую лапшу.
А глаза-то у Сергея стали страшные, только зубом скоркнул он.
— Степан Тимофеич, потешь Сережку Ноздрю. Руки чешутся, кровь во мне горит. Дай мне гостя отблагодарить, отпотчевать…
Отстранил его Степан:
— Постой, Ноздря, погоди.
А Ноздрю так всего и бьет, так и трясет.
Двумя горами сошлись у Степана брови. Кафтан на камке однорядочной плечи давит, сбросил Степан его, канаватный бешмет, в нитку строченный, дышать не дает, шапка соболья с красным верхом бархатным тяжела стала, сорвал ее со своей головы Степан, через плечо бросил. Ну, жди беды!
Бухнулся Савва, как тюк с полотном, у ног ползает, то Степану, то Ноздре кланяется.
Схватил полу Степанова кафтана, золотом шитую, целует, крестится, к сапогам сафьяновым тянется, чтобы как к иконе приложиться, пощады просит…
— Не я резал розги, не я рвал ноздри… Как я умру? А что со светелкой моей станет? Мяльную избу я не достроил, с купцом Киселевым по векселю за краску-крутик не рассчитался. Без покаянья да без причастья… Как это… Милые мои, сынки любезные, ноздри вырвите, только жизни не лишайте. Век за вас бога молить буду…
Охватил Степановы ноги, сам седой головой о землю колотится…
Как глянул Степан Тимофеич на седую голову, отца родного вспомнил и чует: сердце в груди, как янтарь на огне, тает, и вроде слову своему он больше не хозяин. И не рад, что Сергей Ноздря рядом стоит. Никогда такого с ним не было… Жалость к горлу подступает, слово привычное никак сказать не может. Все ждут — вот сейчас Степан рукой махнет. И хотел уж он сказать: вставай, мол, купец, да ступай своей дорогой.
А тут кто-то за спиной у него и шепчет:
— Эх, растаял, слезой старик пронял…
Словно ожгли Степана такие слова. Все в нем закипело.
— Плыл бы ты, купец, со своим товаром хоть до Астрахани, не тронул бы я тебя, кабы ты меня не обманывал, сказал все по совести. А у тебя на это духу нехватило.
Тут махнул Степан Тимофеич рукой. И не видел больше Саввы. Других купцов отпустили.
Ткань пригодилась вольным людям на паруса да на одежду.
Ночью пир горой затеяли.
Костры жгли, светло на острове стало. У костров молодцы-удальцы, вокруг острова струга рязанские, паруса при огне порозовели.
Встал у костра Степан Тимофеич, ковш поднял, да как гаркнет, что было силы-моченьки, — с полчаса ему эхо в лесах, в Жигулевских горах вторило:
— Пей, гуляй!
— Гуляй-а-а-а-й!
Полился мед в чаши, брага зашипела, ковши зазвенели.
Не мед, не брага разымчата, а воля вольная молодцов пьянит, души радует. Битые, кабальные, острожники, работные люди, дворовые — здесь все равны, со всеми запросто Степан Тимофеич ковшом чокается. У каждого сама душа поет, потому и песня хороша… А в той песне все своего заступника Степана Тимофеича хвалят, величают: