Настоящий Люциус смотрел в это лицо своими широко распахнутыми глазами и безуспешно пытался прийти в себя, ощутить зажатую в руке палочку. В этом сложном состоянии между явью и сном тело слушалось его плохо. Боль от пыток парализовала разум, и он отчаянно старался ухватиться за мысль, что всё это было лишь дурным сном, порождённым, ко всему прочему, даже не его собственным сознанием. Люциус тяжело вздохнул и постарался пошевелить пальцами скованной руки. Наконец он почувствовал гладкую твёрдую поверхность своей палочки. Преодолевая тяжесть и ломоту во всем теле, он поднял её к своей голове и начал вытягивать кошмар наружу.
Оскаленное лицо мучителя снова начало растягиваться, уносясь куда-то вдаль из его сознания. Ненавистная белая комната же со всеми её обитателями стала очень маленькой, такой крошечной, словно Люциус смотрел на неё теперь через замочную скважину, пока она не пропала совсем.
В голове его наконец воцарилась полная тишина. Кровь пульсировала в висках и он не без усилия открыл глаза. Гермиона лежала перед ним. Она спокойно спала. Лицо её было расслаблено и умиротворено.
Люциус оторвал палочку от своего лба и посмотрел на мерзкую чёрную субстанцию, которая свисала с её конца. Она едва мерцала в лунном свете неприятным маслянистым блеском. Губы Люциуса дрогнули от отвращения. Он аккуратно встал с кровати и, взяв со стола небольшой заранее подготовленный сосуд, опустил чёрную субстанцию на его дно. С губ сорвался вздох облегчения.
Люциус медленно закупорил сосуд пробкой, поставил его обратно на стол, рядом положил палочку и согнулся в следующий момент пополам от острой боли, возникшей в его левом предплечье. Раздувшимися ноздрями он с шумом вобрал воздух, стараясь не проронить ни звука, дабы не нарушить сон Гермионы. На лбу проступила испарина. Преодолев приступ этой внезапной, такой знакомой, но, казалось, давно забытой боли, он снова схватил, скованной дрожью рукой, палочку и покинул спальню.
В полумраке коридора, Люциус посмотрел на свою руку, туда, где у него когда-то была чёрная метка. Безобразные шрамы, оставшиеся от неё, пылали огнём. Перед отъездом Северус предупреждал его о том, что пограничное состояние между явью и сном, в котором он должен был пребывать, подключаясь к спящему сознанию Гермионы, могло вызывать подобные побочные эффекты. Глубокое проникновение в разум другого человека, было вмешательством и в своё собственное сознание. Это могло всколыхнуть в нем память о старых травмах, особенно тех, что зажили ещё не до конца. Шрамы, оставшиеся после исчезновения метки, были одними из таких.
Время от времени они болели у Люциуса до сих пор. Боль эта, правда, была, в основном, тупая, не слишком досаждающая ему, однако, теперь её словно бы усилили в десятки раз. Стараясь хоть немного умерить её, он провёл дрожащими пальцами по своей руке.
Проследовав в небольшую гостиную второго этажа, соседствующую с его спальней Люциус налил себе огневиски. Он и не подозревал, что эта боль снова станет когда-нибудь настолько яркой. Подумать только: каких-то семь лет назад он ощущал её постоянно! За последние годы Люциус, кажется, уже и забыл, как это было.
Взмахнув палочкой, он разжёг в камине огонь и опустился в кресло напротив. Осушив бокал до дна, Люциус поставил его на небольшой столик и снова посмотрел на своё клеймо, призванное служить ему вечным напоминанием о том, кем он в действительности являлся.
До сих пор он никогда не разговаривал об этих шрамах с Гермионой. Люциус видел, как всякий раз, когда взгляд её падал на них, она старательно отводила глаза в сторону. Ему даже казалось, что она до сих пор безотчётно боялась того, что когда-то было на их месте. Пусть самой чёрной метки уже не было на руке Люциуса — оставшееся от неё малоприятное напоминание всё ещё заставляло Гермиону невольно содрогаться. Люциус понимал, что перестать бояться метки, означало для Гермионы не просто смириться с его прошлым, что она, впрочем, сделала уже давно, но полностью принять его. А сделать это Гермиона, несмотря ни на что, была пока не в состоянии. Это было противно её собственной сути, и Люциус не мог упрекать её за это. В конце концов, он был просто не вправе требовать от Гермионы менять себя в угоду ему так сильно.
Объединение разумов, которые они практиковали в последнее время, позволило ему во многом начать понимать её лучше. Гермиона в своей голове была ещё сущим ребёнком. Очень умным, взрослым, волевым, но обладающим ещё таким незамутнённым, почти невинным восприятием этого мира, ребёнком, что он невольно умилялся этому. Как удалось ей сохранить свою чистоту и искренность, несмотря на всё то, что ей довелось пережить?