Он осваивал французский, немецкий, математику и музыку. У себя в комнате поставил бюст Бетховена, повесил литографию Шуберта (в таких же круглых очечках, как у него самого) за пианино в окружении расчувствовавшихся друзей. Занавески задергивал, зажигал лампу. По проулкам трусили клячи коробейников — на них надевали соломенные шляпы, чтобы оградить от солнечного удара. А вот Зет оградил себя от прерий, от торговли недвижимостью, от делового и трудового Чикаго. Корпел над Кантом. Не менее вдумчиво он вчитывался в Бретона[26] и Тристана Тцару.[27] Цитировал «Как апельсин, земля синя». И предлагал всевозможные темы для дискуссий. Неужто Ленин и впрямь ожидал, что в большевистской партии будет соблюдаться принцип демократического централизма? Так ли неопровержимы доводы Дьюи[28] в «Природе и поведении человека»? Есть ли будущее у фигуративной живописи? Во что выльется примитивизм в искусстве?
Зет и сам писал сюрреалистические стихи — такие:
или такие:
Квартира Зетландов, просторная, неудобная, была обставлена в типичном для двадцатых годов нагоняющем мрак стиле. Встроенные буфеты и стенные посудные шкафы, в столовой — панели, увешанные голландскими блюдами, газовая горелка в форме полена в камине, над каминной полкой — два малюсеньких окошечка с цветными стеклами. Граммофон играл «Эли, Эли»,[29] сюиту из «Пер Гюнта».[30] Шаляпин пел «Блоху», Галли-Курчи[31] — арию с колокольчиками из «Лакме»,[32] имелись и пластинки с русскими солдатскими хорами. Сумрачный Зетланд давал своей семье, как он говорил, «все». Старший Зетланд был эмигрант. Наверх карабкался медленно. Осваивал торговлю яйцами на птичьем рынке, что на Фултон-стрит. Пробился в помощники закупщика в большом центральном универмаге: импортные сыры, чешская ветчина, английское печенье и джемы — деликатесы. Сложен он был, как футбольный защитник, посередине подбородка — заросшее черной щетиной углубление, рот — от уха до уха. И пока заставишь этот рот с его вечно недовольным выражением растянуться в улыбке, с тебя семь потов сойдет. А недоволен он был потому, что знал жизнь. Его первая жена, мать Элайаса, умерла в эпидемию испанки в 1918 году. Вторая миссис Зетланд родила ему слабоумную дочь. И умерла от рака мозга. Его третья жена, двоюродная сестра второй, была сильно его моложе. Он вывез ее из Нью-Йорка; она работала на 7-й авеню: была дама с прошлым. Из-за этого прошлого Макс Зетланд бешено ее ревновал, закатывал чудовищные скандалы, бил посуду и дико орал. «Des histoires»,[33] — говорил Зет — он практиковался во французском. Макс Зетланд был мужчина кряжистый, весил килограммов сто, но скандалить скандалил, а рук не распускал. И наутро стоял, как обычно, в ванной перед зеркалом — брился трудоемким латунным станком фирмы Жилетт, наводил лоск на исполненное укоризны лицо, приглаживал волосы парой жестких щеток, как положено американскому служащему. После чего пил чай на русский манер — в прикуску, проглядывал «Трибюн»[34] и отправлялся на работу в «Петле», более или менее в «Ordnung» e.[35] День как день. Спускаясь по черному ходу — так путь к надземке был короче, он неизменно заглядывал в окно первого этажа: там в кухне сидели его ортодоксальные родители. Дед опрыскивал из ингалятора обросший бородой рот — у него была астма. Бабка варила цукаты из апельсиновых корок. Корки всю зиму сушились на батареях парового отопления. Цукаты хранились в коробках от обуви и подавались к чаю.