«Первые же слушатели прокофьевской музыки сразу разделились на два резко враждебных лагеря: восторженных ценителей и негодующих хулителей. Концерт из его произведений обычно вызывал столь же бурные рукоплескания, сколь и пронзительные свистки. Молодого автора это скорее забавляло, чем волновало; он шел спокойно, но решительно по своему пути, мало поддаваясь „веяниям мод“ и всяким превратностям судьбы.
Отпечаток мужественности, энергии, сосредоточенности, какой-то интеллектуальной неутомимости лежит на всей музыке Прокофьева. С первых же шагов он своим творчеством объявил войну позднему („запоздалому“) романтизму. Его не коснулись ни чары импрессионизма, ни соблазны Скрябина. Он был всегда одинаково чужд и чувственной изощренности, и потусторонней созерцательности. Голова его работала четко и ясно – никаких дурманов, никаких самообманов, никакой мистики, никакой теософии! Музыка его… как бы говорит: жизнь – превосходная, умная и прелюбопытная вещь, никуда от нее убегать не надо, сделаем ее еще более интересной!
…Прокофьев – великий мастер формы, и если отдельные куски произведения часто неравноценны и наряду с совершенно гениальными местами попадаются гораздо менее значительные („нейтральные“), то целое всегда оказывается идеально скомпонованным, а тем самым в значительной мере оправдываются и „нейтральные“ места.
Поразительны ритмы Прокофьева, мужественные, чеканные, острые и в то же время простые, почти квадратные, прочные, как гранит, несокрушимые, как сталь…
Особенности Прокофьева-пианиста настолько обусловлены особенностями Прокофьева-композитора, что почти невозможно говорить о них вне связи с его фортепианным творчеством…Игру его характеризуют… мужественность, уверенность, несокрушимая воля, железный ритм, огромная сила звука (иногда даже трудно переносимая в небольшом помещении), особенная „эпичность“, тщательно избегающая всего слишком утонченного или интимного… но при этом удивительное умение полностью донести до слушателя лирику, „поэтичность“, грусть, раздумье, какую-то особенную человеческую теплоту, чувство природы – все то, чем так богаты его произведения…
Его техническое мастерство было феноменально, непогрешимо, а ведь его фортепианное творчество ставит перед исполнителем задачу почти „трансцендентной“ трудности. Он обладал тем же свойством, что и Владимир Маяковский (кстати, мне кажется, в их натурах было много общего, несмотря на все различия): в домашней обстановке он мог играть совсем иначе, чем в концертной; выходя на эстраду, он надевал фрак не только на тело, но и на свою эмоциональность. Несмотря на свое явное презрение к так называемому „темпераменту“ и „чувству“, он ими обладал в такой мере, что исполнение его никогда не производило впечатление производственно-деловитого, выхолощенного или нарочито сухого и холодного. Правда, иной раз сдержанность его была так велика, что исполнение становилось просто
…Но главное, что так покоряло в исполнении Прокофьева, – это, я бы сказал, наглядность композиторского мышления, воплощенная в исполнительском процессе. Как хорошо все согласовано, как все на своем месте, как непосредственно „форма-процесс“ доходила до слушателя! В этом чувствовалась такая духовная мощь, такая творческая сила, что противостоять ей было невозможно, и даже противники Прокофьева, упрекавшие его в холодности и грубости, испытывали неизменно ее неотразимость.
…Впервые я его увидел на музыкальной вечеринке с последующим ужином в доме богатого мецената в Петрограде весной 1915 года. Было много гостей, между ними Александр Зилоти, Ф. М. Блуменфельд и другие музыкальные нотабли. Я уже знал тогда сочинения Прокофьева и много слышал о нем, а потому смотрел на него во все глаза. Он был белокур, гладко причесан, строен и элегантен. До начала музыки он уселся в роскошной библиотеке… и стал перелистывать журналы… Я стоял неподалеку и созерцал его с удовольствием. Но удовольствие мое еще увеличилось, когда я услышал следующий краткий диалог между Прокофьевым и молодым шикарным поручиком, подошедшим к нему с „милой“ светской улыбкой: