Как тут было не обалдеть? Открытие мира, энциклопедия для человека двенадцати лет! Это было только начало, а потом пошли люди, один другого увлекательней, череда их лесом вырастала вокруг: дядя Витя густо населил созданный им мир. В центре мироздания помещался он сам, но в новом обличии: не уверенный в себе победитель, каким я его знала, а влюбленный, отвергнутый, потерянный, изгнанный из страны (“бросил страну, что меня вскормила”, как сказал бы современный читатель), готовый мертвым лечь в провал мостовой против Дома искусства, “чтобы исправить дорогу для русских грузовых автомобилей”[291]
. Окружавшие его в Берлине, оставленные им в России и жившие в его памяти, равно как и в русской литературе, возникали со страниц книги последовательно, и с каждым складывались у меня сложные личные отношения: они четко делились на друзей, учителей и врагов.Таинственным образом случилось так, что почти все они потом – реально или виртуально – но столь же последовательно и неотвратимо возникали в моей взрослой жизни и по ходу дела менялось мое к ним отношение.
Эльза Триоле, “Аля”, адресат писем не о любви, запретившая автору писать о его к ней безответной любви и тем вызвавшая к жизни лирические эссе Виктора Шкловского о литературе, поначалу была безоговорочно зачислена в стан врагов, но показалась мне неотразимо милой и, в отличие от старшей ее сестры, чуть ли не застенчивой, слегка смущенной всеобщим вниманием и потоком комплиментов, когда, в один из приездов ее и Арагона в Москву после их выступления отец меня с ней познакомил, что, никуда не денешься, пришлось в душе с ней помириться. Отец скептически отнесся к моему умилению, хотя и признался, что Эльза всегда казалась ему более привлекательной, чем Лиля.
Бориса Пастернака, возникшего в “Zоо” в “Письме шестнадцатом” после встреч в Чистополе я и так числила среди друзей. С восторгом кинулась было читать “
Апеллесову черту”, когда обнаружила ее в своей Снежной библиотеке, но убедилась, что ранняя оригинальная проза Пастернака в отличие “Ромео и Джульетты” в его переводе мне не по зубам. В “Zоо” Б.Л. – двадцатью годами моложе того, что раскладывал испещренные его рукой страницы на нашем кухонном столе, но он так же вне привычной ему среды и обстановки, только не в Чистополе, а в Берлине. “Этот человек, – говорит о нем Виктор Шкловский, заново и на новом уровне знакомя меня с Пастернаком, – чувствовал <…> тягу истории. Он чувствует движение, его стихи прекрасны своей тягой, строчки их рвутся и не могут улечься, как стальные прутья, набегают друг на друга, как вагоны внезапно заторможенного поезда. Хорошие стихи”[292].Иван Пуни из “Письма четырнадцатого”, где речь идет “О том, как любит художник и как надо любить художника” (имени “Пуни” до “Zоо” я слыхом не слыхивала: мудрено было в те годы услышать имя художника-эмигранта!), и его жена Ксана Богуславская, “неплохой, хотя и сладкий, художник”[293]
, появились в начале шестидесятых. Она – вживе, из первых ласточек, залетевших из Парижа в советскую Москву, точь-в-точь комическая старуха со сцены Малого театра, поражая видом (золотистые кудельки вокруг шляпки, прикрывавшей неподкрашенную седую макушку), непривычными понятиями (“наш галерейщик”, “наши коллекционеры”), манерами (“Так и будешь дуть не жрамши?” – осведомилась она у доставившего ее к нам интуристского шофера, чином, похоже, не ниже полковника). Иван Пуни сопровождал ее репродукциями своих работ, привезенными Ксаной и поселившимися в нашем с Константином жилище.Роман Якобсон, названный в “Zоо” “другом и братом”, естественно вошел в число самых близких.
Прости меня, Велимир Хлебников, за то, что я греюсь у огня чужих редакций. За то, что я издаю свою, а не твою книжку. Климат, учитель, у нас континентальный.
Лисицы имеют свои норы, арестанту дают койку, нож ночует в ножнах, ты же не имел куда приклонить свою голову[294]
.Стыдно признаться, но аллюзии не были мною узнаны: “Zоо” я прочла раньше, чем Евангелие, – еще почти два года должны миновать, должна закончиться война и отец должен вернуться с фронта, чтобы миниатюрная, одолженная им у его брата Сергея книжка “Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа” оказалась в моих руках. В то безбожное время мы были чудовищно невежественны: библейские притчи и церковные обряды узнавали клочками из классической литературы, благо вся она на этом фундаменте росла и держалась. Трагедию отца, принесшего сына в жертву высокой идее, мы оплакивали, читая “Овода”, а не Священное Писание.