Появился он в московском доме Богатыревых, когда меня там еще и в помине не было. Посещать Москву Якобсон стал в начале оттепели: в 1956 году приехал для участия в Первом международном съезде славистов. Первые отклики на эту тему, взволнованные и доброжелательные, я услышала от Виктора Шкловского: он рассказывал отцу и маме о встрече с Романом Осиповичем после многолетней разлуки. Но на прямой вопрос отца, изменился ли тот, В.Б. ответил с ноткой неодобрения:
– Стал американцем.
“…Роман, со своими узкими ногами, рыжей и голубоглазой головой, любил Европу”[298]
, – пришла мне на память строчка с незабываемых страниц “Zоо”. И подумалось: Европу, а не Америку.На моей памяти Роман Якобсон прилетал в Москву вихрем, штормом, тайфуном, в этот смерч мгновенно втягивало нашу семью. Для старших Богатыревых каждая встреча с ним была счастьем, о котором в сталинское время невозможно было помыслить. Ничего не изменилось в их отношениях за годы разлуки, профессиональные беседы с Петром Богатыревым всегда начинались с той точки, на которой прервались: Якобсон и Богатырев в научных вопросах были единомышленниками, вновь и вновь с радостью убеждались в том, что продолжают работать в одном направлении. Тамара Юльевна, верный друг Романа, “свата”, который некогда познакомил ее, машинистку российского представительства в Праге, с другом и коллегой Петром, с тех пор не только хранила ему благодарность за счастливый брак, но искренне его любила, привечала его жен, с первой, Соней Хазовой, продолжала поддерживать теплые отношения. Когда Якобсон оказывался в Москве, все свободное время он проводил у Богатыревых, и Тамара Юльевна могла достойно проявить свои таланты: устраивала в его честь приемы в лучшем московском стиле, настоенном на латышско-немецко-чешском опыте, она помнила кулинарные пристрастия Романа, на столе не переводились его любимые кушанья.
Для Константина Богатырева, смутно помнившего Романа, которого он видел в раннем детстве, в восхищении к нему воспитанного, знавшего и высоко ценившего его работы, Якобсон был посланцем западного мира, неподнадзорной науки и свободно развивающегося искусства. Костя, родившийся в Праге, но с трех лет живший в сталинской империи, хлебнувший сиротства при живом отце, трущобной коммуналки, прошедший войну и Воркутинский лагерь, непостижимым образом оставался европейцем, космополитом (разумеется, в прямом смысле слова, а не в искаженной советской интерпретации). Для Кости общение с Якобсоном явилось отдушиной, глотком свежего воздуха, а Роман – гостем из мира, которому Костя принадлежал духовно. С присущей ему щедростью он рвался поделиться с Якобсоном своими сокровищами: читал ему свои переводы из Рильке, ставил записи Окуджавы и Высоцкого и, в качестве главной награды, устроил встречу с Борисом Пастернаком. Позднее честь организации этого свидания приписали Вячеславу Всеволодовичу Иванову, когда решили его изгнать из МГУ (в ту пору Московский университет в гениальных ученых не нуждался): среди прочего обвинили Иванова в том, что он якобы свел “международного шпиона Романа Якобсона с внутренним эмигрантом Борисом Пастернаком”. Костя весело наслаждался идиотизмом этой формулировки, обвинял Кому в “узурпации славы”, в присваивании себе его, Костиных, заслуг – шутки на тему “кто-кого-с-кем-свел” долго бытовали в нашем кругу.
Якобсон к Косте относился с нежностью почти отцовской. В семье его называли Костиным крестным, не знаю, нужно ли понимать эти слова буквально, то есть стои`т ли за ними реальность, церковный обряд, совершенный в Праге, или их следует воспринимать как метафору, но так или иначе в Костину жизнь он вошел с первых ее дней, одновременно с родителями. Притом что Роман Осипович крестника пристально наблюдал, точнее, слушал не только как член семьи, но и как ученый-лингвист, изучающий, в частности, дословесный крик.