В Варшаве у Дягилева состоялись последние встречи с Дмитрием Философовым. Его кузен сумел отойти от Гиппиус и Мережковского, но сразу же попал под мощное влияние Бориса Савинкова, жизнь которого три года назад завершилась в московской тюрьме на Лубянке. Под руководством этого известного террориста он несколько лет активно вёл политическую деятельность против большевизма. К моменту встречи с Дягилевым он возглавлял редакцию весьма бойкой эмигрантской газеты «За свободу!» и был, как говорится, до мозга костей человеком идейным. «У Димы-то натура Анны Павловны [Философовой], и наследственность когда-нибудь скажется», — давно заметал проницательный Нувель. А Дягилев в цитированном выше письме Лифарю в Милан писал из Варшавы: «Скажи Павке [Корибут-Кубитовичу], что видаю Диму и расскажу ему об этом подробно». Философов, конечно, любил Россию не меньше, чем Дягилев, с которым его связывали не только родственные отношения, но и когда-то глубокие, даже слишком нежные чувства. Ну а теперь в своих пламенных речах, однако, пронизанных изрядным пессимизмом, он выражал душевную боль по поводу того, что Россия заливается кровью, стонет под гнётом и диктатурой большевиков, а Дягилев в это время занимается совершенно бесполезными и ненужными вещами. Найти общий язык с Философовым ныне оказалось очень сложно. Две-три варшавские встречи, случившиеся этой осенью после длительного перерыва, огорчили Дягилева, наверное, не столько нелепыми упрёками в его адрес, сколько холодом стальных глаз своего кузена, ставшего проводником радикальных политических идей, доведённых до фанатизма.
Впрочем, этих философовских упрёков с упоминанием «ненужных и бесполезных вещей» могло и не быть на самом деле. О них мы знаем только из книги Лифаря. Вопросы культуры, тем более русской, никогда не могли стать чуждыми для Философова. И это, в частности, подтверждает запись в дневнике Прокофьева, который тоже с ним встречался во время своей польской гастрольной поездки в середине января 1925 года: «Вечером, встретив меня на «Зигфриде», он сказал, что рад приветствовать в моём лице «настоящего большого мастера» и что мой приезд в Варшаву и успех они хотят особо отметить в своей газете, дабы подчеркнуть значение русской культуры». По любезному приглашению Прокофьев посетил редакцию «За свободу!», где дал интервью, и был очень этим доволен. От главного редактора он, конечно же, не мог услышать ничего подобного тому, что в конце XIX века говорила А. П. Философова своему дорогому племяннику Серёже Дягилеву: «…нам люди нужны не для витания в абстрактных теориях или для писания симфоний, а люди нужны в народе». Дороги двух кузенов давно разошлись, они уже 20 лет не встречались. Размышляя о Философове, Василий Розанов позднее с сожалением писал: «Его настоящее место было именно около Дягилева, и до могилы — около Дягилева». Однако в сложившихся обстоятельствах теперь их объединяло то, что они оба вошли в большую когорту блудных сынов России.
По возвращении из Польши и Германии во второй половине октября Дягилев в Париже заказал новый балет Прокофьеву. «В третьем свидании Дягилев и Кохно излагают мне сюжет балета: притча о блудном сыне, перенесённая на русскую почву, — читаем в дневнике композитора. — Излагают оба и очень убедительно. <…> Мне нравится. И хотя я никогда не хотел работать с Кохно, кажется, возьму сюжет (Дягилев вложил переделку в уста Кохно, хотя я уверен, что три четверти в ней дягилевские)». Вскоре речь зашла о гонораре. Прокофьев стал требовать 25 тысяч франков, полагая, что и этого мало — «Идка заплатила бы семьдесят пять», — но Дягилев был готов заплатить только двадцать, объясняя это тем, что Хиндемиту он платит ещё меньше. Прокофьев парировал:
— Но Хиндемиту нужен Париж, где он почти неизвестен, так что и то ты дал дорого. Меня же ты хочешь держать впроголодь.
— Посмотри на свою физиономию, — сказал Дягилев, указывая на зеркало, где она отражалась розовой и толстой.