«Дягилев умер! Казалось, это абсурд. А потом, когда я осознал, что произошло, мне стало плохо и впервые в жизни я упал в обморок», — вспоминал Григорьев, получивший утром в понедельник, 19 августа, две телеграммы, от Лифаря и Кохно. Итальянское посольство почему-то отказало ему в визе для поездки на похороны. В обморок упала и Анна Павлова, которой по просьбе Григорьева сообщил о кончине Дягилева Борис Лисаневич. Баланчин, Долин и Лопухова, участвовавшие в съёмках мелодрамы в Лондоне, узнали о смерти директора «Русских балетов» в тот же день из вечерних газет и были в шоке. «Заголовок в газете поразил меня, как сокрушающий удар», — вспоминала Алисия Маркова. Так же и Мясин, занятый постановками танцевальных номеров в нью-йоркском кинотеатре, горестно воспринял газетную новость. Ему казалось, что в одно мгновение он «потерял члена собственной семьи», а позднее он сообщал своему брату в Россию: «Со смертью Дягилева обрушилось единственное светлое дело». 19 августа Николай Набоков выезжал из Берлина и, не веря своим глазам, прочёл в вечернем выпуске газеты сообщение о том, что скончался Дягилев, а когда он это
Маркевич, находившийся у матери в Веве, собирался ехать в Венецию, чтобы «присоединиться к Дягилеву», но «как раз тогда» получил от Кохно письмо, извещавшее о смерти импресарио. «У меня было состояние человека, пробудившегося после краткого и невероятного сна, — вспоминал спустя несколько лет Маркевич. — Я готовился вернуться в мою прошлую жизнь…» Однако в более поздних мемуарах он писал, что о кончине своего покровителя узнал из газет прежде, чем пришло письмо от Кохно. Эту новость он воспринял с излишним трагизмом и, находясь в отчаянии, совершил безрассудный поступок, над последствиями которого впору посмеяться, как над финалом трагикомедии. «Проведя бессонную ночь, на рассвете я отправился на [Женевское] озеро и бросился в воду с края плотины де ла Тур, где меня чудесным образом спасли рыбаки, вынимавшие из воды свои сети», — сообщал Маркевич. Не иначе как ангел-хранитель дал ему знать, что присоединяться к своему великому другу-протеже на том свете пока рановато.
А вот что писал Ларионов: «1929, 20 августа. Вчера был день, когда получил телеграмму о смерти Дягилева, тут же на юге [Франции], <…> на самом берегу моря. Гончарова делала акварель, перед ней стоял кувшин глиняный зелёный с белыми, очень душистыми цветами вроде лилий, растущими недалеко от берега в песке. Она оставила работу и на своём рисунке неоконченном написала, что известие о смерти С. П. Дягилева её застало за этой работой. Кувшин с лилиями она зарыла под одним из дубов, растущих рядом с домом, который мы наняли на это лето…»
Двадцатого августа, когда в Венеции готовились к похоронам, Стравинский, отдыхавший в Эшарвине, Верхней Савойе, ещё не знал, что Дягилев умер. В тот день он вместе с сыновьями гостил у Прокофьевых, которые снимали дачу в 60 километрах от него. Они сидели за столом, беседуя о своих музыкальных делах, и, между прочим, ругали Дягилева — «всячески проезжались на его счёт». С обидами Стравинского всё понятно, ему не впервой было обвинять во всех грехах главу антрепризы, а вот Прокофьеву «в связи с расхождениями при постановке «Блудного сына» и после премьеры этого балета стало казаться, что его «цикл отношений с Дягилевым исчерпан». Такие мысли у Прокофьева заметно окрепли в самом начале лета, когда Кохно через суд потребовал конфискации изданного клавира «Блудного сына» из-за того, что в нём не указан автор либретто. «Это не Кохно, а Дягилев. Кохно без Дягилева не смеет сделать такую вещь», — подстрекал Прокофьева к ссоре с импресарио Стравинский, узнавший о судебном процессе.
Обоим композиторам весть о кончине Дягилева пришла 21 августа, в день его похорон. Прокофьеву об этом рассказал Сувчинский. «Я воскликнул: «Нет?!» — но по существу не сразу воспринял, настолько жив и живуч образ Дягилева, — записал в дневник Прокофьев. — Пока Сувчинский рассказывал: «Третьего дня… от фурункула… в Венеции», — до меня постепенно доходила сущность. <…> В деловом отношении эта кончина, казалось, не ударяла по мне <…> Но Дягилев — как гениальный руководитель, но Дягилев — как замечательно интересная личность, <…> вот где я чувствую потерю». Спустя неделю Прокофьев писал в Россию Борису Асафьеву, что его «поразило исчезновение громадной и несомненно единственной фигуры, размеры которой увеличиваются по мере того, как она удаляется».