Вот такой и должна быть музыка, чтобы ощущалась эта огненная земля и огненное небо и чтобы было это страшное зрелище горящей Москвы и эта решимость людей. Нужна музыка, которая бы потрясала. И кому же, как не Вам, создателю «Скифской», автору великолепной картины пожара в «Семёне Котко», дано написать такую музыку. В отличие от первых картин, всё должно быть написано в крупном плане, с большой мелодической широтой, большим симфоническим развитием».
3. Усилить в опере, как выражался Шлифштейн, «выражение народного стихийного начала». А если Прокофьев не считал, что народ «стихиен» или, во всяком случае, считал, что не более «стихиен», чем не-народ?
Наконец, в заключение, зная со слов самого Прокофьева о том, что Эйзенштейн предлагает композитору писать музыку к своему новому фильму «Иван Грозный», Шлифштейн выражает озабоченность: «Не явится ли затеваемый Вами Грозный помехой уже существующему Кутузову? Мой совет сначала закончить «Войну и мир», а потом уже браться за «Ивана Грозного».
Прокофьев поступил так, как и должен был поступить: большую часть советов и пожеланий старшего консультанта Шлифштейна и сталинского министра культуры Храпченко проигнорировал, обратив внимание на совет добавить реплику Наполеона о русских «скифах», тем более что она была позаимствована из книги Тарле 1941 года издания (дело происходит на третий день московских пожаров), в которой образованные русские видели в 1942-м в некотором роде предсказание хода текущей войны.
Что же до работы над «Иваном Грозным», то ещё 4 апреля 1942 года, упреждая волнение руководства КДИ, Прокофьев написал Храпченко: «…прошедшим летом мы с Эйзенштейном обсуждали план этой музыки, и я сделал ряд эскизов, что облегчит работу теперь и таким образом не помешает оркестровке «Войны и мира».
Как художник, исполнивший замысел своей жизни, Прокофьев пребывал в огромном воодушевлении. Теперь, когда он создал «монументальный образец музыкального эпоса», которого, по верному слову Дукельского, ожидают «от всякого великого», Прокофьев не представлял себе ни одной задачи, которая была бы ему не по плечу.
2 мая 1942 года он привёл в порядок эскизы Седьмой сонаты, начатой ещё в 1939 году. Особенно поражает в ней вдохновлённая экстатическим величием Кавказа средняя часть с дивной красоты и долготы дыхания начальной темой
На Дукельского, услышавшего Седьмую сонату в Америке, наибольшее впечатление произвели именно «медленные места», о чём он и написал в 1945 году Прокофьеву. Рихтер, бывший первым исполнителем Седьмой сонаты, так определил для себя программу вещи: «Соната бросает вас сразу в тревожную обстановку потерявшего равновесие мира. Царит беспорядок и неизвестность. Человек наблюдает разгул смертоносных сил. Но то, чем он жил, не перестаёт для него существовать». От себя добавим, что «разгул смертоносных сил» в начальной и заключительной частях сонаты в сознании композитора был связан не с одной войной, и в первую очередь даже не с ней: ведь концепция вещи сложилась ещё летом 1939 года.
23 декабря 1941 года, как только миновала самая страшная фаза боёв на московском направлении, Эйзенштейн написал Прокофьеву из Алма-Аты, где находилась так называемая «Объединённая киностудия», принявшая под своё крыло Киевскую (город был занят немцами), Ленинградскую (город был в осаде) и руководимую Эйзенштейном Московскую студию, о том, что «Грозный» будет сниматься. Начну, видимо, с конца зимы. <…> Товарищу композитору предоставлено великое раздолье во всех направлениях». Прокофьев получил это письмо ровно через три месяца, когда съёмки передвинулись на конец лета, а из Алма-Аты с оказией пришли ещё одно письмо-приглашение от Эйзенштейна и сценарий фильма. «Товарища композитора» не надо было упрашивать дважды; работа обещала быть чрезвычайно интересной творчески, и уже 29 марта Прокофьев отвечал режиссёру: «С нежностью «смотрю вперёд» [калька с английского. —