В это время ушел со службы мой доброжелатель и благодетель Дивеев. На его место был назначен другой управляющий, совершенная противоположность своему предшественнику — безбожник и бич для бедности и низших своих служащих, сидельцев винных лавок. Особенную лютость и бессердечие он проявлял во взыскании штрафов, разорительных для бедных его подчиненных. Меня эта жестокость трогала до глубины сердечной и мало-помалу накопляла в моем сердце сильное негодование против угнетателя. Ко мне он относился как к исправной части откупной машины и даже сперва было повысил по службе, назначив дистанционным в Лебедянь, но потом перевел в Козлов, из Козлова в Елец, из Ельца в Липецк, не давая мне обосноваться на одном месте. Такая цыганская служба заставила меня жить на две квартиры: сестер я поместил жить в Лебедяни, а сам стал жить как попало в тех городах, куда меня забрасывала воля управляющего. Такая служба моя продолжалась не очень долго, и вскоре мне пришлось стать свободным гражданином вселенной. А вышло это дело так: у меня был обычай, которого я не оставлял ни на один день, — это ходить ежедневно к ранней обедне. Обязанностям моим служебным это вредить не могло, потому что в контору я от обедни приходил все-таки раньше других. И вот на почве моего усердия к церкви Божией и вышло у нас столкновение с управляющим. Неоднократно уже, при встрече с ним и при малейшей возможности, он с ехидством глумился над церковностью и зло подсмеивался, вышучивая мое усердие к церковным службам. Я долго молчал, но он все не унимался и продолжал меня язвить при малейшем поводе. В конце концов я вышел из терпения и сказал ему:
— Извините меня: я не знал, что для вас, как для духа злобы, несносны те служащие ваши, которые молятся Богу!
В ответ на это он разразился самым гнусным кощунством и в заключение речей своих со злой усмешкой, под которой скрывалась едва сдерживаемая ярость, повышенным тоном сказал мне:
— Одна дикая глупость молиться каким-то там святым: как будто нужно их ходатайство, раз Он Всеведущ...
И понес затем такую кощунственную ахинею, что я, тоже повысив голос, крикнул ему:
— Уверяю вас, что вы без того не умрете, чтобы, не находя себе ни в чем помощи, не призвать на помощь себе святых. Только будете ли услышаны, за то не ручаюсь. Смирит Господь ваше безумие — помяните мое слово!
На этом первое наше столкновение и кончилось: управляющий сдержал себя, а я не стал больше говорить ничего; но злое семя личной ко мне вражды зрело в душе моего начальника.
Прошло с этого столкновения довольно много времени. По какому-то делу у меня было объяснение с управляющим, и он, без всякой с моей стороны вины, напал на меня, начал делать мне выговор и тут же попрекать монашеством, называя его ханжеством, и опять стал всячески кощунствовать над православной верой. Я не выдержал и вспылил:
— Выше это ваших понятий, — сказал я управляющему, — ваше дело — спиртуозы, о них и говорите!
Он до того на это замечание мое рассердился, что обругал меня площадными словами и даже осмелился коснуться праха моей матери. Я свету, что называется, не взвидел...
— Вы можете взыскивать с меня, — закричал я на него, — но чести моей матери я не позволю вам касаться, — иначе я тебя, безумца, по-своему заставлю замолчать...
Я готов был убить его чем попало...
Эта выходка моя настолько его сконфузила, что он только и нашелся сказать мне:
— Ах, какой в тебе недостаток для твоего стремления!
— И это дело не ваше, — ответил ему я, — сдерживайте лучше свою безумную заносчивость, а цензором моей нравственности я вам быть не позволю.
— Так, так! — сказал он мне, — ну, в таком случае, вы не можете служить со мною.
— Очень рад перестать быть свидетелем вашего бесчеловечия, — ответил я.
На этом кончилась моя служба по откупным делам.
XXXIX.
На службе по откупу я успел сделать некоторые сбережения и потому без опасения мог смотреть в будущее свое и моих сестер. Наняли мы приличную квартиру, обзавелись прислугой. Приличная обстановка уже была, и зажили мы с сестрами как нельзя лучше. Капиталец, хоть и небольшой, которым я мог располагать, давал нам возможность даже иметь некоторое изобилие в домашнем обиходе. Я весь отдался тихой семейной жизни с дорогими моему сердцу сестрами.
От брата известий не было.
Но недолго продолжалось мое беспечальное житие: по доверчивости своей я роздал большую часть своих денег взаймы, доверие мое было обмануто, и я лишился большей части своего капитала. Чтобы не тревожить сестер, я утаил от них свою скорбь, но, видя, как быстро стал истощаться мой кошелек, начал предаваться тайному унынию. Пробовал развлекаться чтением лучших наших светских писателей, но они на меня нагоняли своим безбожием еще большую тоску, еще большее уныние. В эти грустные для меня часы уходил я в сад и предавался отраде одиночества. Нет ничего лучше одиночества, когда скорбит душа, болит и тоскует сердце!... И стал я ясно слышать голоса, сперва негромкие, как бы издалека, а затем эти голоса усилились и дошли до дикого вопля...