Николай Степанович прислушивался тоже. Поддерживая примитивную беседу о негодяе Бессонове, фотографе "ню", ходоке и растлителе, о розданных им несчастной Верочке обещаниях относительно карьеры фотомодели, каковые обещания привели всего лишь к мучительному выведению вши лобковой обыкновенной как самой Верочкой, так и Игорем, о попытках Игоря внушать девушке основы морали и права, о том, что попытки эти заканчивались исключительно и неизменно скандалами и повышенным расходом тонального крема "жамэ", он пытался нащупать ниточки, тянущиеся откуда-то к их сознаниям — и натыкался на пустоту.
Ниточек не было?
Вернулся посланный за пивом.
Начинался третий час ночи.
Чичисбеи уныло надувались жидкостью, а Николай Степанович рассказывал Игорю о брачных обычаях африканских племен.
— Живут же люди, — не то завидовал, не то сочувствовал Игорь.
Его подруга слушала, развесив очаровательные ушки, но не верила. Она была из породы недоверчивых девушек. До определенной степени, конечно.
Время и события становились вязкими, как глиняное семидневного вымеса тесто осени пятнадцатого года, и значить это могло, например, что кто-то умный и умелый начинает медленно и осторожно направлять и подталкивать Николая Степановича, готовит ему тропинку, а потом колею, а далее лабиринт, а далее — яму с невидимыми скользкими краями: много людей живут в таких ямах, не замечая того, и становятся злыми и нервными, когда их из этих ям вынимают и предъявляют городу и миру; впрочем, точно так же могло оказаться, что никакого колдовского злодействия во всем этом нет, а есть банальная житейская ситуация; и мало кто даже из великих способен был, находясь вот так же внутри липкого и тягучего времени, отличить одно от другого — для этого требовался либо изощренный нюх, либо лунный камень на шее, либо стальные нервы наряду с полным бесстрашием, потому что при разрушении, намеренном или случайном, подобных чар следует немедленный и жестокий ответ…
— А что говорят в ваших кругах о недавнем побоище в доме на Рождественском бульваре? — спросил Николай Степанович, когда некий рубеж доверия был уже преодолен.
— Что? — жалко переспросила Вера и уронила банку с пивом. — Что говорят? О Рождественском?..
— Вот именно: что говорят?
— Да: ничего, — соврал Игорь. — Ничего не говорят. Что могут говорить? Да и побоища никакого не было, так: ребята стрелку подбивали, да неудачно…
Чичисбеи дружно встали.
— Так мы пойдем, наверное? — сказала Вера и тоже встала. — Игорек, мы пойдем, да?
— Конечно. Приятно было познакомиться, — он поклонился. — Извините, если что не так, пошумели мы поначалу…
— Все хорошо, — кивнул Николай Степанович. — Значит, об этом вам ничего не известно?
— Ничего, — сразу сказал Игорь. — То есть решительно ничего.
— Надеюсь, и про наше времяпрепровождение вы точно так же забудете?
— Разумеется, — Игорь с готовностью кивнул. И чичисбеи закивали хором, как китайские фарфоровые болванчики. Только Вера смотрела как живой человек — с ужасом — и жалась к своему мужчине.
Они отошли на несколько шагов и как-то слишком уж быстро растворились в темноте.
По дымному следу (Южная Польша, 1915, осень)
Южная Польша — одно из красивейших мест России. Мы ехали верст восемьдесят от станции железной дороги до соприкосновения с неприятелем, и я успел вдоволь налюбоваться ею. Гор, утехи туристов, там нет, но на что равнинному жителю горы? Есть леса, есть воды, и этого довольно вполне.
Леса сосновые, саженые, и, проезжая по ним, вдруг видишь узкие, прямые, как стрелы, аллеи, полные зеленым сумраком с сияющим просветом вдали, — словно храмы ласковых и задумчивых богов древней, еще языческой Польши. Там водятся олени и косули, с куриной повадкой пробегают золотистые фазаны, в тихие ночи слышно, как чавкает и ломает кусты кабан.
Среди широких отмелей размытых берегов лениво извиваются реки; широкие, с узенькими между них перешейками, озера блестят и отражают небо, как зеркала из полированного металлла; у старых мшистых мельниц тихие запруды с нежно журчащими струйками воды и каким-то розово-красным кустарником, странно напоминающим человеку его детство.
В таких местах, что бы ты ни делал, — любил или воевал, — все представляется значительным и чудесным…
— Пане поручнику, пане поручнику! — польский крестьянин в белой широкополой шляпе бежал нам наперерез, размахивая суковатой палкой. — Неможно до фольварку! Там германы, германы, за дуже германов! На конях!
Я остановил коня. Мои уланы были злы, голодны и утомлены произведенной разведкой, и никакое количество врагов не показалось бы им сейчас за дуже. Но лишь одна дорога вела к фольварку, и по обе стороны от нее раскинулись оставленные полусжатые поля, щедро политые дождями. Один-единственный пулеметчик мог положить здесь нас всех, не считаясь с нашим голодом, злостью и боевой готовностью.
— Спасибо, пан, — поблагодарил я крестьянина. — Трохин, за старшего. Делоне, со мной.
— Да пане!.. — крестьянин изменился в лице. — Убьют…
Уже не обращая на него внимания, мы поскакали.