Прибывшая очередная эстафета, чудом прорвавшаяся сквозь казачьи заставы, доставила подробности, которые подтверждали сообщения генерала Савари. Но военный министр Кларк по-прежнему усматривал в этом деле обширный заговор, и его сообщения все время беспокоили императора, которого поведение скомпрометированных лиц возмущало до такой степени, что он говорил об этом не переставая.
— Рабб — дурак, — негодовал Наполеон. — Ему достаточно показать большой печатный бланк с поставленной на нем печатью. Но как был обойден и обманут Фрошо, человек умный, человек с головой?
— Он — старый якобинец, — предположил Коленкур, — наверное, его снова соблазнила республика.
— Конечно, он привык к переворотам, и этот переворот удивил его не больше, чем десяток других, которые он видел на своем веку. Известие о моей смерти показалось ему, по-видимому, правдоподобным, и, прежде чем вспомнить о своем долге, он задумался о том, как бы сохранить свое место. Он присягал добрых двадцать раз, и присягу, которая связывает его со мной, он забыл так же, как и другие. Быть высшим должностным лицом города Парижа и без всякого сопротивления приготовить в городской Ратуше, в своем собственном помещении, зал заседаний для заговорщиков, не навести никаких справок, не принять никаких мер, чтобы воспротивиться заговорщикам, не сделать ни одного шага, чтобы поддержать авторитет своего законного государя! Он, должно быть, участник заговора, потому что подобная доверчивость со стороны такого человека, как Фрошо, необъяснима.
— Савари сделал большую ошибку, не арестовав его.
— Он — еще больший изменник, чем Мале, которого я прощал четыре раза и который всегда занимался заговорами. Что касается Мале, то это его ремесло.
— Милосердие Вашего Величества тяготило его. Это же сумасшедший.
— Да, но Фрошо! Член Государственного совета, начальник администрации важнейшего департамента Франции, человек, осыпанный моими благодеяниями! Это возмутительная подлость и измена! Ему нечего было бояться умереть с голоду, если он потеряет свое место. Зато он потерял свою честь. Думает ли он, что его честь менее драгоценна, чем его место? Если бы даже Мале сделал Фрошо первым министром, то он не спас бы его от позора измены своему долгу и своему благодетелю. Я хорошо знаю, что не всегда можно особенно полагаться на людей, которые смотрят на военную карьеру только как на ремесло, на выгодную спекуляцию и готовы служить всякому, кто оплачивает их риск соответствующим окладом, но ведь Фрошо — высшее должностное лицо, человек с большим состоянием, отец семейства, обязанный показывать своим детям пример верности своему государю, которая является первейшим долгом каждого! Я не могу поверить в такую подлость.
Император был в негодовании. Он казался оскорбленным до глубины души…
Судя по тому, что император говорил потом Коленкуру, и что он рассказывал также Дюроку и Бертье, он изменил свое мнение насчет министра полиции Савари и понимал, быть может, лучше, чем это понимали в Париже, как именно мог быть захвачен врасплох и арестован этот министр, даже если заговор являлся замыслом и делом одного Мале.
Генерал Кларк продолжал подозревать, что к заговору причастны и высокопоставленные лица. Имя Фрошо, который скомпрометировал себя, придавало этому мнению вес в глазах императора.
Камбасерес и Савари держались, к счастью, противоположного мнения. Последний продолжал говорить о генерале Фанно де Лаори, как о жертве обмана, который ничего не знал до того, как за ним пришли в его тюрьму. Донесение префекта полиции и другие донесения были в том же духе.
Пример, который показал смельчак Мале, и поведение префекта департамента Сены дали императору пищу для серьезных размышлений. В особенности его беспокоило то впечатление, которое это происшествие должно было произвести в Европе. Была доказана возможность подобного предприятия, хотя результат и показал невозможность успеха; уже одно это казалось императору серьезным посягательством против власти, открывающим для кое-каких горячих голов, агентов Англии, путь к созданию беспорядков и покушений. В Париже он забыл бы об этом происшествии через двадцать четыре часа, но в шестистах лье от Парижа в тот момент, когда там могли в течение некоторого времени оставаться без известий о нем и об армии, были все основания для беспокойства. Предприятие, которое человек оказался в состоянии задумать один в стенах своей тюрьмы и осуществить с помощью ложных сообщений через четверть часа после выхода из нее в центре столицы, на глазах устойчивого правительства и бдительной администрации, могло соблазнить также и других интриганов.
Таковы были мысли, осаждавшие императора, а также и нас, и обстоятельства, в которых мы находились, придавали им особое значение.