Проработав с месяц, Биргит как-то обвела глазами груду деталей двигателя на своём рабочем столе, и до неё дошло, как можно с помощью простого поворота пальцев сделать так, что двигатель станет неисправным, и никто не узнает об этом, пока не станет слишком поздно – пока ракета не будет запущена.
Помедлив всего секунду, она чуть повернула деталь и не моргнув глазом продолжила работу. Её пальцы даже не дрожали, когда она складывала остальные детали вместе.
Наказанием за саботаж была смерть – либо повешение, либо пуля в голову, и то если повезёт. Хуже всего приходилось тем, кого выбирали своими жертвами садистки-надзирательницы: они могли стрелять по заключённым, как по мишеням, или травить их собаками, огромными слюнявыми овчарками, которые хрипели и рвались с цепи.
Надзирательницы, патрулировавшие их, не смогли бы понять, что Биргит делает не так, но она всё равно понимала, что может попасться. Каждый двигатель был пронумерован, и номер был связан с заключённой, делавшей этот двигатель.
–
Фрида отвернулась, и Биргит набрала в грудь побольше воздуха. Выдаст, не выдаст? Может быть, это её последние минуты. Что ж, пусть будет так.
Надзирательница приблизилась, и Биргит бросило в ледяной пот. Она была до смерти испугана и в то же время совершенно спокойна – её тело дрожало, но рассудок был спокоен. Когда надзирательница отошла, Биргит рискнула взглянуть на Фриду. Женщина чуть заметно улыбнулась ей и едва слышно прищёлкнула пальцами. Ликуя от облегчения, Биргит продолжила работу.
Так шли месяцы, над головами узниц пролетали самолёты, и бомбы падали на Берлин, находившийся всего в семидесяти пяти километрах отсюда. Иногда они слышали треск и стук, и небо освещалось странным, потусторонним оранжевым цветом – это значило, что город неподалёку от них бомбят.
– Уж лучше бы меня убила бомба, чем нацист, – однажды ночью шепнула Биргит Лотте, когда они лежали на досках, служивших им кроватью, с обеих сторон зажатые другими женщинами и накрытые тоненькими одеялами, хотя был сентябрь и по утрам земля покрывалась инеем. Слышался далёкий треск бомб, рычание самолетов.
Лотта обняла её, но не сказала ничего о Боге; она перестала говорить о нём с Биргит, поняв, что этим только раздражает сестру.
– Скоро всё кончится, – просто сказала она. – Непременно кончится. Мы должны продержаться, Биргит, ещё немного.
В лагере шептались и шептались, пожар разгорался всё сильнее. Союзники освободили Париж, бормотали себе под нос заключённые. Парижане танцуют на улицах. В сентябре освободили Бельгию, а вскоре настанет черёд и Нидерландов! Они идут! Идут американцы и британцы!
Но ещё были советские солдаты, о зверствах которых надзирательницы любили с садистическим удовольствием рассказывать заключённым. Биргит старалась зажимать уши и не слушать их мерзких слов об убийствах и изнасилованиях, но чувство безысходности её всё равно не покидало. Советские войска доберутся до Берлина и Равенсбрюка раньше американских и британских, думала она.
– Мы не можем точно знать об этом, – настаивала Лотта, но Биргит знала. Никакой надежды не было – обе они оказались здесь, Франц и Вернер или погибли, или тоже попали в такой же лагерь, отец сошёл с ума и тоже, вполне возможно, погиб. А мать и Иоганна? Биргит даже представить не могла, где они, как они, живы ли они вообще.
Так почему бы не случиться новому злу? Богу на всё плевать. Биргит не говорила об этом Лотте, потому что не хотела задеть её чувств, но горячая обида жгла ей сердце и желудок.
В конце сентября, когда лето угасло и воздух стал холодным, Биргит начала кашлять. Сначала в груди появилась какая-то щекотка, ощущение, что она не может как следует отдышаться. А потом однажды утром, проснувшись, она почувствовала, что её горло словно пылает в огне и в него впились бритвенные лезвия. Каждый глоток давался с невыносимой болью.