Однажды утром я проснулась от яркого солнечного света, проникающего через окно его номера в отеле. Я села, потянулась, откинула волосы назад и, как цветок, подставила лицо свету, желая почувствовать его тепло на своей коже.
Лучо, готовый отправиться на работу, стоял у изножья кровати, поправляя галстук.
– Не двигайся, – велел он.
Я была неодета и вдруг почувствовала себя неловко, смущенно рассмеялась и потянулась за покрывалом, чтобы прикрыть грудь – во мне все еще жила скромная монастырская девушка.
– Нет, – потребовал он. – Оставайся так. – Я замерла, позволяя ему изучать меня, его глаза скользили по мне так, что мою кожу покалывало. – Я хочу запомнить этот момент. Твоя улыбка, искорки в глазах, солнечные блики на волосах и коже. Антониета, ты напоминаешь мне, что в мире все еще есть красота. В последнее время об этом так легко забыть.
Вскоре после этого я отправилась в студию на площади Пигаль, чтобы заказать свой портрет польскому художнику по имени Тадеуш Стика. Как-то услышала в бутике, как клиенты хвалят его. В обеденное время я ускользала, чтобы позировать, обнажая плечи и грудь. Картина должна была стать неожиданностью для Лучо и поднять ему настроение. Однако я не представляла реакцию Габриэль на портрет, поэтому накинула на плечи золотистую шаль, умело расположив ее так, чтобы сестра не была шокирована.
В мастерской шорох кисти художника, работающего над холстом, был единственным звуком – ни кавалерии, ни солдат, марширующих на войну. Мир на какое-то время замирал. Я сидела тихо, насколько могла, повернув голову через плечо к воображаемому окну и золотому солнцу, сияющему в нем, как будто смотрела в будущее, на себя и Лучо и на все, что, несомненно, с нами должно произойти.
В конце апреля в Гавр должна была прибыть очередная партия криолло. С каждым днем Лучо волновался все больше и больше. Он прочел «Фигаро» от корки до корки, сложил ее и уставился в пустоту, молча, стиснув зубы. Он знал, что газеты подвергаются цензуре. Правительство сообщало нам только то, что считало нужным, называя происходящее на фронте механической войной, современной войной, где наша армия изо всех сил пытается противостоять новому немецкому оружию. Бронированные танки. Подводные лодки. Аэропланы, смелые молодые летчики, которые до войны летали в поисках приключений, а теперь вынуждены принимать чью-то сторону.
Лучо стал подолгу бродить вдоль Сены, я присоединялась к нему при первой возможности; город вокруг нас был серым и безрадостным, и только река немного успокаивала, если не обращать внимания на бронированные буксиры, пришвартованные вдоль берега, мягко подталкивающие друг друга. До самой темноты мимо проплывали баржи с припасами для фронта, а мы продолжали гулять.
– Они ведут кавалерийские атаки против пулеметов, – сказал он однажды вечером.
– Но это же безумие!
– Да. И… – Я ждала. Он продолжал через силу: – Немцы используют ядовитый газ. Трусы! Убивают людей химикатами.
Убивают людей газом, с ужасом мысленно повторила я. И лошадей. Я подняла на него глаза. Его лицо было напряжено.
– У солдат есть противогазы, они выживут, если успеют их надеть. У лошадей тоже есть противогазы. Но времени всегда не хватает. – Мне стало дурно. – Они не воюют, – произнес он с отвращением в голосе. – Они истребляют.
Встретив вторую партию лошадей в Гавре, Лучо вернулся мрачнее тучи. Он казался потерянным, рассеянным, его мысли витали где-то далеко. Он не спал. Иногда по ночам я просыпалась и обнаруживала его сидящим в кресле, наблюдающим за мной.
– Закрой глаза, Антониета, – говорил он, подходя ко мне и гладя по волосам. – Мне нравится смотреть, как ты спишь. Это меня успокаивает.
Все, что я могла сделать, это находиться рядом.
По вечерам мы возобновляли наши прогулки вдоль Сены. Дни становились длиннее, теплее, и я всерьез гадала, зацветут ли деревья в военное время или каштаны так и останутся голыми. Появятся ли нарциссы в саду Пале-Рояль? Это казалось безжалостным.
Лучо молчал, но я ощущала, как он изменился.
– Я ездил на фронт, – однажды признался он. – Прямо из Гавра. С лошадьми. Хотел увидеть все своими глазами.
Он рассказал мне о солдатах, живущих в грязных траншеях, где повсюду крысы. О ничейной земле, огромном, пустынном пространстве ужаса, которое когда-то было лесом, где разорванные снарядами деревья выглядели, как руки с узловатыми ладонями, поднимающимися из земли, словно умоляя о пощаде. Погибшие солдаты, чьи тела, оставшиеся лежать там, где упали, медленно разлагались, потому что было небезопасно вылезать за ними из окопов. Мертвые лошади, распухшие, подстреленные, проглоченные гигантскими грязными воронками от снарядов.