– Прости меня за предательство, город, – шептал я, касаясь холодного монумента, поглаживая пятиконечники, буквы «С», «Е», «В»… Я бормотал, как в беспамятстве, что я люблю этот город, что Севастополь – вся моя жизнь, что эти самые пятиконечники с неказистой каменной трапеции – они были в моем сердце с тех самых пор, как я, маленький человек, побывал в этом самом сквере впервые и впервые увидел их. Теперь я живу в Башне, я поднимаюсь по ней все выше и выше, да что там – я уже так высоко, что, возможно, скоро узнаю, что же там, в небе, на которое город так зачарованно смотрит. Но я несу с собой эти пятиконечники – несу, не зная почему и для чего. И я не смогу сдать их, как лампу, – нет такого приемника, сдатчика, который бы принял их, и нет такого Кучерявого, что мог бы у меня забрать. Нет, эти пятиконечники живут во мне, они живые – и отомрут, только когда отомру я. А может быть, и не отомрут вовсе.
Я разрыдался – во сне было можно. Вокруг меня не было ни души, мир-Севастополь будто бы сузился до размеров сквера, сжался в него, как в точку.
– Я не пошел бы в Башню, если бы знал! – повторял я. – Не пошел бы!
Когда я вспоминал потом тот сон, мне все казалось странным: ведь я не считал предательством то, что отправился в Башню. Я был приглашен, мне оказали честь, меня выбрали. Севастополь гордился мной, провожая. Какой из меня предатель? Отчего меня накрыло это чувство? Отчего севастопольский воздух пришел в движение?
Я не знал. В конце концов, это был сон, и на то, что я делал в нем, парадоксальным образом сам же не мог влиять. Это были мои и не мои действия, мои и не мои чувства; я не мог ничего изменить. И все-таки это был я.
Но это не могло продолжаться бесконечно; обстановка резко переменилась, что было возможно только во сне или в Башне – а я ведь был и во сне, и в Башне. И сквер, и монумент с пятиконечниками, и улица за забором растворились, канули в небытие, и я оказался на пороге собственного дома.
Конечно, сложно быть готовым к такому повороту – сколько раз Башня проделывала со мной похожие фокусы наяву, но каждая метаморфоза проживается как новая; привыкнуть к такому просто нельзя. Сперва я крутил головой, ошарашенный, пытаясь понять, действительно это мой двор или лишь имитация, за которой может скрываться какой угодно сюрприз. Но опасности не было, я неторопливо шел по двору и разглядывал грядки, столы, деревья, инструменты на земле, посуду… Все было так, как и при моей жизни здесь, – ничего не изменилось, только краски как будто бы были ярче, каждая чувствовалась острее, бросалась в глаза, словно кричала: «Обрати внимание на меня!» – «Нет, на меня!» Возможно, мне это только казалось.
Я подошел к окну и всмотрелся. Стекло было покрыто пылью, а старая занавеска не давала рассмотреть, что происходит в доме. О стекло билось, ища дорогу на волю, удивительное насекомое – длинное, тонкое и изящное, с почти прозрачными зеленоватыми крыльями. В Севастополе было множество разных и ползающих, и летающих насекомых, и за многими я наблюдал, каких-то побаивался, но таких никогда не видел. Существо приковало все мое внимание, и я не мог отвести от него взгляда, но смотрел как будто не на него, а куда-то не вдаль даже, а вглубь… Я смотрел внутрь себя и видел былое. Вспоминал, как сидел с той стороны, за большим столом – совсем маленьким человеком, ходившим в ласпи, и позже, когда уже ездил по городу и вовсю курил сухой куст. К нам часто залетали бабочки, пчелы, заползали на стол мелкие жучки – жизнь в маленьком доме со своим хозяйством тесно сопряжена с природой. И всякий раз, сколько себя помню, папа поднимался, доставал прозрачный стакан и лист тонкой бумаги; он проделывал это неизменно, даже если был уставшим или занятым. Он клал листок туда, где сидело насекомое, и осторожно подцеплял его – и это всегда удавалось с легкостью, попадись нам маленькая божья коровка или здоровая, угрожающего вида пчела.
Мне не приходилось объяснять, но он отчего-то поворачивался ко мне и медленно, задумчиво проговаривал – как будто не для меня, прожившего в этом доме с момента выхода в мир, а просто считая важным сказать, заявить миру:
– Никогда нельзя даже играючи шутить с жизнью. Каждая такая мелочь – это жизнь. Да, само оно мелкое, – показывал он на крылатого или усатого пленника. – Но жизнь большая! Жизнь у всего одного размера.
Он накрывал лист с насекомым большим стаканом и, пока то трепыхалось или замирало в ожидании своей судьбы, приоткрывал окно, переворачивал стакан и убирал лист. Да, мы не знали, что с ним случится за стенами нашего дома – скорее всего, побежит радостный навстречу другим опасностям. Но мы ему помогали – сначала папа, а затем и я.
В Башне не было ни насекомых, ни животных. Это стерильный мир, созданный людьми и для людей.