Нажива наплывала на стаю, прокатывалась по головам гольцов, а они хоть бы что. Уже и рука онемела, потому как приходилось держать тяжелое удилище на вытянутой руке. Я уже и за мясом перестал следить, только за поплавком, как вдруг поплавок утонул. «Зацеп», — подумал я и спокойно потянул удилище. Ах, как он упрямился! Как мощно, как упруго тянул на течение! Леска у меня была тонковата — ноль две, а я уже давно не выуживал крупных гольцов, потерял навык, поэтому сердце у меня заходило от волнения — вдруг оборвется. И все же я победно заорал: «Тяну!»
Феликс бросил свою рыбалку и заспешил ко мне. А я медленно шел ему навстречу, выбирая отлогий берег.
Голец был в силе! Но силу сила ломит, и, как он, бедняга, ни упирался, пришлось ему все же запрыгать на гальке, сворачиваясь в серебристое полукольцо. Я поймал его за голову, вытащил крючок (зацепился он за верхнюю губу намертво — только леску оборвав, мог уйти), хряснул его голышом по носу, и голец затих.
— Красавец! — подойдя, восхитился Феликс. — Килограмма на полтора потянет, — добавил он, взвешивая гольца на руке. — Однако долго ты, Павел Родионович, с ним возился. Как старик со своей рыбой, — продолжал он.
— Зато рыба какая! Бо-ольшая! Теперь можно и до дому.
— Может быть, еще одного поймаем?
— Хочешь, лови, — сказал я. — Но думаю, что сегодня дураков там больше нет. Лучше подождем другого раза.
Я смотал удочку на картонку, а удилище оставил на косе. Феликс последовал моему примеру. Мы уложили добычу в рюкзак и пошли домой.
— Тише! Слышишь? Тише же, твою мать! Слышишь? Летит!!!
И так два последних дня — то я, то студент. А вертолета все не было. Вертолетные галлюцинации рождались от постоянного напряжения слуха (состоялся спор на ящик пива, кто первым услышит вертолет). Да и не только в споре дело. Ожидающий — оптимист! Он фантазер! Он творец! Он способен и журчание ручья превратить в вертолетное стрекотание. Начиная с одиннадцати утра «тише — летит» до сумерек раздавалось раз по десять с той и другой стороны. Но вертолета не было.
В тот вечер, о котором я хочу рассказать, мы рано поужинали и рано залезли в палатку. Сахар у нас пять дней как кончился. Чаевали со сгущенкой, вываренной в банках в течение пяти-шести часов. Сгущенка после термообработки становится цвета какао, твердеет до консистенции плотного желе, теряет приторность, а вкусом напоминает любимые моим братом конфеты «Старт».
При свече пили чай. Я, вытянувшись на мешке, листал покоробившиеся и затекшие от воды страницы журнала «Вокруг света», который в поле дает информацию для размышлений и повод для разговоров. Феликс даже с кружкой чая все никак не мог пристроиться: то сядет, то. приляжет, то на одну сторону повернется, то на другую. А когда допил чай и кружку бросил за палатку, лег на спину, сцепив пальцы на затылке и широко разбросав локти. Он лежал так долго и молчал. А потом длинно и шумно выдохнул воздух, снова вобрал его и заговорил:
— Помнишь, Павел Родионович, ты все пытал меня, откуда я родом. Так вот, я колымский. И в метрике моей записано, что родился я в Перекатном.
Я вздрогнул, как только Феликс произнес слово «Перекатное». Эта точка на карте стала местом смерти моего отца. Для меня географические названия становятся конкретными лишь после того, как побываю в тех местах. Раньше, давным-давно, я думал, что место, которое жило в моем воображении, и есть реальное, все как на самом деле, так и в голове моей. А обжегся вот на чем. Сколько ни рассказывала мне мама о родине своей, о деревне Дубровке на Брянщине, вернее, на стыке Брянской и Калужской губерний, отчего после революции ее деревня не раз меняла свою административную принадлежность, но представления мои, яркие, цветные, появившиеся в результате ее нежных воспоминаний, в корне разошлись с тем, что я увидел на самом деле, приехав в зимние каникулы на родину мамы. Все было не так, все не то, все не на нужном месте. Розовые и солнечные краски, переданные мне матерью, потускнели, исчезло детское очарование от воображаемых картин ее детства. Может быть, это случилось и оттого, что ту, старую, деревню немец сжег, сады вырубил, а новая Дубровка… она и была еще новой, сады, они еще и были молоденькими тогда, в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году.
Марфа Павловна Черская мужа своего, Ивана Дементьевича, первопроходца, искавшего смысл жизни и истину и вспыхнувшего пожаром скоротечной чахотки, похоронила на низкой левобережной террасе против места, где принимает река Колыма в свое русло воды могучего Омолона, набравшего силу среди Юкагирского плоскогорья.