Потом, фантазировал я дальше, мы возобновим наше состязание в поэзии… но на каждый ее сонет я стану отвечать венком из четырнадцати сонетов, наполненных моей любовью к ней! Да, драматург Shakespeare скончается вместе с Роджером – пусть, из драматургии я выжал уже больше соверенов, чем все мои собратья по цеху, вместе взятые. А Бетси, – простите, миледи, что я раньше, чем получил разрешение, назвал вас так, правда, опять в мыслях, на этот раз рожденных моим трясущимся подбородком! – Бетси создание пьес никогда не привлекало, она участвовала в этой работе нехотя, только потому, что заставлял муж.
Итак, драматург Shakespeare умрет, но да здравствует Shakespeare-поэт! Который затмит всех стихотворцев мира, даже Филипа Сидни, отца Элизабет; даже персидских искусников, а они, говорят, достигали высот необычайных!
И вот когда состязание двух великих поэтов станет сутью нашей жизни… только не вспоминать, изо всех сил не вспоминать ту ночь!
…Том – вот уж кто не стареет – внес бадью с горячей водой, и пар вился над нею, как запах духов над теряющей внутренний жар увядающей красоткой… Поставил бадью близ кровати Роджера, кивнул мне коротко – и удалился.
Но ненадолго. Сквозь приоткрытую дверь вскоре послышался топот его тяжелых башмаков – а через него – ура! – пробивалось негромкое «та-та… та-та… та-та…» каблучков, утверждающих этим стуком восхождение сюда, в кабинет. И каждая одоленная ступенька еще некоторое время отзывалась удивленным эхом… да, безмерно удивленным тем, что невесомая Элизабет Ратленд восходит, а не возносится, как обычно. Тем, что не слышен шелест юбок, в котором я всегда различал жеманное щебетанье верхней – из плотной ткани, и монастырски-смиренный шепот нижних, будь они даже из легкомысленно тонкого полотна.
…На сей раз Том внес объемистую пустую лохань, изнутри обитую жестью.
За ним шла она. И несла большой кувшин с водой, выплескивающейся на оголенную выше локтя руку. Подолы же юбок подоткнула – и были видны ноги в простых чулках.
– Здравствуй, Уилл, хорошо, что приехал. Сейчас будем Роджера купать, твоя помощь окажется кстати. А сразу после этого ужин. С твоим любимым хересом, разумеется.
…Удивительно, но она ничуть не стеснялась своего вида! Совсем еще недавно, год назад, смущавшаяся под пристальным моим взглядом, если любимый ее теплый платок, в который она обычно куталась зимой, чуть сползал с плеч и становились видны покраснения на шее, вызванные соприкосновением кожи с колючей шерстью, – теперь она держалась так свободно, будто незримо присутствующая старуха-смерть уже пустила, от нечего делать, в ход свою косу и скосила все условности между Элизабет и мною; условности, казавшиеся каменными стенами, но оказавшимися всего только многолетней пожухлой травой.
– Да-да, миледи, помогу во всем, а если и моя жизнь потребуется, то располагайте ею.
– Уилл, я зачарован той готовностью… с какой ты вручаешь свою жизнь моей пока еще не вдове… Элизабет, может быть, Том и Уилл обойдутся без тебя?.. Я ведь наверняка буду терять сознание, мне бы не хотелось… чтобы это происходило на твоих глазах.
Во-первых, мне стало совестно – ее муж еще жив, а я уже в мечтах своих чуть ли не делю с нею ложе. Во-вторых, мне стало горько, потому что, не отвечая Роджеру, она посмотрела на него с нежностью – и я засомневался, будет ли у меня шанс разделить когда-нибудь с нею ложе…
Кой черт, засомневался – нет, уверился: шанс этот мал. Ничтожно мал. Исчезающе мал.
25 июня 1612 года
Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд, последние часы жизни
Я понял наконец, как нужно удерживать сознание: говорить – без умолку, а если и с умолком, то приоткрыв рот, глубоко дыша, готовясь в любую секунду вставить слово, произнести реплику, разразиться монологом.
Том и Уилл переносят меня в лохань, Элизабет поддерживает голову, а я говорю:
– Генри Ризли Саутгемптон… он же на три года старше меня… поначалу в Кембридже ужасно важничал… и, чтобы сбить с него спесь, я стал говорить с ним тихо… мямлил, как ты, Уилл, это называешь… Бесился Генри отчаянно… а потом привык вслушиваться… и тоже стал говорить тихо и медленно… Это я к тому, Уилл… что в тех трагедиях, которые ты отказывался переделать… слишком много восклицаний… а ничто так не претит умному зрителю, как выспренность и преувеличенные страсти… Но тебе умный зритель заведомо кажется снобом… это мешало создавать… подлинные шедевры… Ты согласна со мной, дорогая?
Элизабет не отвечает, она сосредоточенно поливает меня струей из кувшина; блаженно теплая вода уже подступает к груди, рубашка внизу липнет к отвратительно исхудавшим ногам и вздувшемуся животу, но наверху еще пузырится, словно не желая иметь ничего общего с таким беспомощным телом.
Уилл тоже молчит.
Но мне и не нужны их реплики, главное – говорить самому, чтобы не уплыть куда-то. Говорить, чтобы означить свое присутствие в этом мире.
Я боюсь будущего отсутствия в этом мире… все дело в том, что я все еще боюсь – и ничего не могу с собой поделать.