Но не надолго. Ему не дадут покоя. Тихо открывается дверь, робко, несмело появляется ближний боярин с докладом о приходе князя Шуйского. Не сразу удается Борису очнуться от только что перенесенной душевной бури, и, чтобы скрыть ее следы от постороннего, быть может, слишком пытливого взора, он отворачивает от боярина свое лицо, и необычайная усталость сквозит в его чертах А боярин, не теряя времени, нашептывает донос о том, что тайная беседа велась в дому у Пушкина между хозяином, Мстиславским, Шуйским и другими, что гонец из Кракова приехал и привез…
“Гонца схватить! “-в страшном гневе дает приказание царь, встает, выпрямляется, глаза мечут молнии… “Ага, Шуйский князь! “… Знаменательно звучит эта фраза, полная тайной угрозы; дескать, теперь-то я поймал тебя, слуга мудрый, но изворотливый и лживый.
Входит Шуйский, следом за ним царевич, усаживающийся к своему столу. Борис все еще стоит спиною к двери. Он понемногу овладевает собою и уже с полным наружным спокойствием обращается к князю:
Что скажешь, Шуйский князь?
И на слова того, что есть важные вести для царства, резко, отрывисто бросает, думая захватить царедворца врасплох:
Не те ль, что Пушкину или тебе там, что ли,
Привез посол поганый от соприятелей - Бояр опальных?
И вдруг… какой неожиданный удар! “В Литве явился самозванец”… Беда для царства Годунова идет незваная, подкрадывается оттуда, откуда никто ее не ждал. Не ее ли предвещал этот тайный трепет, постоянно охватывавший царя? И когда Шуйский произносить: “Димитрия воскреснувшее имя”, Борис, стоявший вся время к нему спиной, оборачивается с неожиданной стремительностью и, как ужаленный, вскрикивает: “Царевич, удались! “. Первая забота его в это мгновение-о сыне: ему не должно знать. И как только царевич вышел, Борис лихорадочно, торопливо, даже не стараясь скрыть охватившее его глубочайшее смятение, отдает приказания:
“Взять меры сей же час! Чтоб от Литвы Русь оградилась заставами, чтоб ни одна душа не перешла эту грань. Ступай! “.
И вдруг какая-то назойливая, страшная, мучительная мысль, как молния, пронзает мозг:
Иль нет! постой, постой, Шуйский!
Слыхал ли ты, когда-нибудь,
Чтоб дети мертвые из гроба выходили
Допрашивать царей, царей законных,
Избранных всенародно,
Увенчанных великим патриархом…
В этих словах, в том голосе, каким они произносятся, заключено бездонное недоумение, которое охватывает всю душу человека, наполняя ее холодом и мраком, недоумения перед чем-то превосходящим наше понимание. Глубже по силе выразительности, оттеняющей этот трепет недоумения, Шаляпин не мог бы сыграть аналогичное место из “Макбета”:
………….. Но встарь,
Когда из черепа был выбит мозг,
Со смертью смертного кончалось все.
Теперь встают они, хоть двадцать ран
Рассекли голову, и занимают
Места живых - вот что непостижимо!
Непостижимее цареубийства!
Чисто шекспировский размах этой сцены, жуткое обаяние трагизма, отраженного в этих проникновенных интонациях, которые способен вложить в слова только великий трагический актер, действуют на нашу душу с силой почти стихийной, захватывая и потрясая ее до самых сокровенных глубин. “Ха-ха-ха-ха! “… Так и покатился по всему терему, загрохотал, рассыпался ужасный, насильственный смех, звучащий таким резким разладом с тем, что сейчас творится в душе Бориса, смех, который точно стремится заглушить, готовый вырваться вопль, пытается утишить боль, саднящую и мучающую огненной язвой. И как страшно это:
“А?.. что?.. смешно?
Что ж не смеешься?.. а! “…
Еще не знаешь, что произойдет дальше, сможет ли что-нибудь сказать Шуйский, сообразит ли он мгновенно, как повести себя, а уж наперед предвидишь, что Борис набросится в самозабвении на князя, ибо обнажена его душа и демоны владеют ею в этот миг. Вот он уже весь во власти своей душевной смуты, наступает на Шуйского с роковым вопросом, который, быть может, один только и омрачает его царские дни: “Малютка тот… погибший… был… Димитрий?”. Тут, в этом вопросевся трагедия царя Бориса, трагедия двойственная, потому что, какой бы ответ ни был дан, легче все равно не будет. Если малютка тот был Димитрий, сознание тяжести преступления, содеянного над невинным младенцем, через труп которого Борис шагнул к престолу, не может дать покоя, должно могильным камнем лечь на душу; если он был не Димитрий, а кто-то другой, ловко подставленный, значитпоследний сын Грозного жив и может каждую минуту явиться, чтобы принадлежащий ему по праву престол отнять у Бориса. Этот безвыходный трагизм отчетливо проступает у Шаляпина в этой сцене, особенно, когда он Богом заклинает Шуйского сказать ему всю правду, перестать хитрить, иначе он придумает князю такую казнь, “что царь Иван от ужаса во гроб содрогнется! ” И после этих слов, уж окончательно не в силах владеть собою, с размаха швыряет князя на пол; мгновенная вспышка громадного темперамента сразу гаснет, и, весь вытянувшись над поверженным Шуйским, он коротко и энергично бросает ему:
“Ответа жду”.