Внезапно быстрые шаги, взрывы смеха и песни на лестнице возвестили о приходе Альбера.
– Здорово, старина Пасро, мы что же, снова в
– Ах! Бедняга Альбер, если тебя еще утренняя неудача зудит, то моя послеобеденная меня совсем доконала!..
– Что ты имеешь в виду?
– Ты мне дал месяц сроку, помнишь? Так вот, возвращаю тебе тридцать дней.
– Вот оно что! Чудесный подарок!.. К какому же ты пришел заключению о женской добродетели? Что скажешь о своей святой Филожене? Это чудесно, чудесно! А ну-ка, выкладывай всю эту потеху!
– Увы! Лучше не будем об этом говорить, мне слишком больно! Налей-ка лучше пуншу, и дело с концом!
– Знаешь, Пасро, а ты ведь не очень-то любезен. Ты бы мог меня обождать, нечего напиваться одному; ты выдул в одиночестве, словно анахорет, почти целый бокал.
Пить! Пить! Наливай же, прошу тебя, я еще в здравом уме, я все еще мыслю, я страдаю!.. Наливай, Альбер!
– Все это уязвило бы меня, по чести скажу, если бы я был уязвим; зря ты принимаешь эти вещи так близко к сердцу; в конце концов, что с того? Жалкая история, пошлая, избитая! Ты во что бы то ни стало хочешь любить; выкинь все это из головы, прошу тебя; всюду ты найдешь одни только презренные создания; всюду из-под глазури невинности проступит скудель, грубая глина; смолоду одни разочарования от вероломных, распутных и лживых любовниц, под старость – от жен, неверных или сварливых. Нечего увиваться вокруг женщин в поисках чувств, иди к ним ради развлечения, ради здоровья, да и то если природа сама толкает тебя в их объятья.
– Альбер, душевная сухость твоя обличает в тебе медика![298]
Бери-ка скальпель, поговори о мышцах и флеботомии[299] или помолчи; ты мне жалок!– Кроме того, видишь ли, здраво рассуждая, нечего требовать от женщин верности и постоянства; нелепо называть добродетелью все то, что противно женской натуре и несовместимо с ней. Ей свойственно легкомыслие, беззаботность, переменчивость, своеволие, – такой она и должна быть, так надо, и это хорошо. Ей не к чему отягчать себя, анализировать, обдумывать, взвешивать; ей надо всегда быть взбалмошной, увлекаться то тем, то этим, чтобы с легкостью пройти через страдания, назначенные ей в печальный удел, и чтобы не догадаться о том низменном положении, которое ей уготовило общество.[300]
Наливай-ка, Альбер, наливай, наконец-то меня шатает; наливай, я чувствую, как действительность куда-то уходит.
– Ты всегда будешь несчастным, если не захочешь удовлетвориться внешностью, если захочешь непременно копаться и до всего доискиваться. В ущельях мысли и разума таятся опасности: там вечно происходят обвалы. Нельзя одновременно жить и думать, надо отказаться от того или другого. Кто бы смог вынести существование, если бы, как ты, вечно обо всем задумывался? Ведь так мало надо, чтобы дойти до желания смерти; взглянешь на небо, на звезду, спросишь себя: что это? И тогда наша жалкая доля, наша низость, наш плоский, ограниченный разум явятся нам во всем своем блеске. Начинаешь жалеть себя, и тебя охватывает отвращение; утомившись и устыдясь самих себя, хоть прежде мы преглупо гордились собою, мы начинаем призывать на помощь небытие, в общем-то еще более непонятное…
Надо стать таким, чтобы от тебя все отскакивало, как от брони. Не надо ничего принимать всерьез, надо смеяться!
– От жалости!
– Надо смеяться над всем, порхать от цветка к цветку, от наслаждения к наслаждению, от радости к радости…
– А что такое наслаждение и радость? Не знаю.
– Надо исполнять каждую свою причуду.
– Я свою исполню!
– Играть, тратить, прожигать жизнь, лгать, быть беззаботным, ленивцем, повесой.
– Пуншу, пуншу, Альбер, наливай же! Хватит с меня поучений! Поверь мне, смерть у меня в груди; я не создан для жизни.
– Но разве не жалко видеть молодого человека в блеске карьеры, наделенного возвышенным умом, чья мысль способна обнять мир и науки, который опускается, съеживается, тупеет и уничтожает себя ради подлой девки, разве это не жалость? Очнись же, Пасро!
– Я ношу в себе смерть, я не создан для того, чтобы жить, говорю тебе.