— Но ты все-таки думаешь, что найдется согласное племя?
— Лишь при одном условии — если денег будет так много, что Аббасиды понесут немалый ущерб.
— Наверно, поэтому духу позволено жить. Он наносит урон Аббасидам.
— Дух всем наносит урон.
— Но все-таки порой служит общему делу, — добавил Юсуф. — Вы же, в конце концов, гордый народ.
Бедуин подтвердил с неожиданной горечью:
— Думают, что мы не знаем, как в городах над нами потешаются. Как поэты смеются… Мы слышим.
Юсуф услужливо процитировал особенно обидные строки:
— «Пускай себе пьют молоко; позабудем о тех, кому неведомы тонкие наслаждения…»
— Абу-Новас, — к его удивлению, сразу же угадал бедуин. — Он с нами путешествовал. Пользовался гостеприимством. А теперь на нас мочится.
— Ты знаком с багдадской поэзией?
— С той, что чего-нибудь стоит. Пишут, сидя во дворцах, не имея понятия о трудностях жизни. Никогда ее даже не пробовали.
— А Абуль-Атыйя? — допытывался Юсуф. — Что о нем скажешь?
Бедуин фыркнул:
— Это имя ничего мне не говорит. Но если он поэт, значит, ничем не отличается от остальных, пусть горит в адском пламени. И все прочие, кто нас высмеивает. Имитаторы, шуты, сказители — да постигнет всех смерть.
Он говорил с такой открытой ненавистью, что вся команда в страхе молчала. Час за часом ехали по бесконечной цепи песчаных барханов, до невероятности похожих друг на друга, причем бедуин ни разу не споткнулся, не сменил шаг, не издал ни единого звука. Спутники старались не отставать. В море никогда не бывает такой абсолютной тишины.
— Карат-Тук, — прошептал наконец бедуин, когда в поле зрения появилась древняя столовая гора, выступавшая из песков отдельными плитами. — Лагерь неподалеку.
— Почему ты развязал верблюдице пасть? — неожиданно поинтересовался Юсуф.
Бедуин нахмурился.
— Я просто припомнил, — добавил Юсуф, — что когда мы тебя впервые увидели, пасть у нее была завязана.
— Ну и что? — с недоумением переспросил бедуин.
— Почему ты ее развязал?
Бедуин хмыкнул, как будто счел вопрос глупым.
— Развязал, потому что мне больше не надо, чтоб животное молчало.
— А раньше зачем было надо?
— Чтоб оно не издавало ни звука. Я следопыт.
— А зачем ты за нами следил? Ради предосторожности?
Бедуин не ответил.
— У меня вдруг возник еще один вопрос, — продолжал Юсуф. — Почему ты даже не спросил, что мы делаем в пустыне?
— Не мое дело спрашивать.
— Но ты наверняка о чем-то догадываешься?
Бедуин старательно подумал:
— Догадываюсь, что вы деньги везете. По-моему, по частям нагруженные на верблюдиц.
— И все это прочел по следам?
— Следы слишком глубокие, а провизии у вас мало. Ступни мягкие, значит, верблюдицы городские. Вы идете из города. Везете деньги.
— Какие деньги?
— Плату от Аббасидов.
— За что?
— За убийство духа.
— Нет.
Бедуин промолчал.
— Уверяю тебя, — повторил Юсуф, — это неправда.
Бедуин равнодушно выслушал заверение.
— Для вас самих было бы лучше, — сказал он. — Если Калави найдет вас с бакшишем для его убийц, то подвергнет невообразимым мучениям. В последнюю очередь выколет глаза, чтоб перед смертью все видели, как он режет вас на куски и вынимает внутренности. — В его тоне звучало необъяснимое восхищение. — Сопротивляться нет смысла. Калави с шести лет терзает людей. Ни один поэт на свете не сравняется с ним талантом.
Юсуф усмехнулся, покорный судьбе.
— И бежать смысла нет?
— Слаще всего дичь, подбитая на лету, — сверкнул глазами бедуин, впервые усмехнувшись в ответ.
Подъехали к узкой расщелине, спустились по крутому склону меж скалистыми пиками к фантастическому бастиону, созданному многовековой эрозией, где в необычно спертой духоте расположился бедуинский лагерь — пять-шесть палаток из верблюжьей шерсти, принайтованные, как лодки, к подветренной стороне склона, суетившиеся у костров мужчины, привязанные к столбам лошади, стреноженные овцы, лаявшие в ямах собаки, столетний колодец в форме подковы… Кругом валялись разные вещи: прекрасные седла, мечи, тюки со специями, ларцы с деньгами, медная посуда, зеркала, скатанные в рулоны ковры и расшитые ткани, благовония, изделия из слоновой кости, драгоценности. В песок были воткнуты длинные пики, украшенные страусовыми перьями, плетеными лентами; на нескольких торчали человеческие головы, одна из которых, недавно отрубленная, скалилась от нестерпимой боли.
Никакой борьбы не последовало — о тщетности подобных попыток уже было высказано предупреждение.
Сподвижники Калави столпились вокруг членов команды, грубо связали всем руки, поставили на колени, погнали, как овец, в светившуюся палатку. Миниатюрный Калави собственной персоной — гроза пустыни, бич песков, — облегчил переполненный мочевой пузырь, стер с лица татуировку, наполнил рот водой, вошел под навес, отдельно на каждого плюнул, швырнул им язык Даниила, который отрезал, прежде чем пуститься за ними вдогонку, уверенно пообещал, что под пытками они признаются, к какому племени посланы, и выбрал первой жертвой оскорбившего его тупицу Маруфа. Вытащил за ухо на середину, выхватил великолепный кинжал с серебряной рукояткой, глубоко вонзил лезвие в нос, прежде чем выкрикнуть первый вопрос.
Глава 33