Значки он добывал довольно легко. Еще не успела кончиться война, как в городе, словно пузыри в дождь на луже, стали возникать какие-то бунды и бундики, какие-то кружки и группировки, общества и связи, корпорации и ассоциации, и каждое такое общественное ново-творение жаждало скорее выдумать свой значок, свою эмблему, даже свое знамя, ибо пока не было единого государственного флага, граждане могли отвыкнуть послушно идти за вожаками, (если их нет сегодня, то они появятся завтра, вожаки суждены были нации так же, как и сумасшедшие), которые гордо несут знамя всего народа. А раз так — то пусть пока что довольствуются маленькими флажками, разноцветными эмблемами и значками, пусть кипят мелкие страсти, пусть возникают локальные, куценькие идеи, чтобы потом, когда придет настоящий вождь (а немецкая нация непременно выдвинет из своих рядов мудрого государственного мужа), все слилось в единую государственную страсть, в единую великую идею, перед которой, как не раз уже бывало, склонится в восторге и почтении (а может, и страхе, да, да!) весь мир.
И вот Кремер-Бремер собирал все значки, какие только мог собрать в городе, и, взглянув на него, каждый думал: вот трагическая фигура, которую раздирают послевоенные противоречия, вот человек, который одновременно хочет возвращения восточных земель и признает справедливость Потсдамских соглашений, выступает за установление дружественных отношений с лагерем социализма и ненавидит коммунистов, мечтает о приходе к власти социал-демократов и считает их отбросами, выступает против новой войны и является членом союза бывших эсэсовцев, которые поют еженедельно на своих собраниях: «Мы будем снова маршировать…»
Но такое впечатление вызывалось только навешанными на Бремере значками. Внутренне же он оставался всегда самим собой, отличался своеобразной цельностью, спокойствием и даже, если можно так выразиться, гармоничностью своего душевного состояния.
Столбом торчал у входа в рестораны или кабаре, слонялся у американских казарм, наведывался каждую неделю к магистрату. Как-то пробрался и к Кларку. Майор страшно рассердился, увидев это еврейское чучело, как он уже давно окрестил Кремера-Бремера (заприметил его зорким оком разведчика, как только приехал в город), вызвал секретаршу и хотел накричать на нее, но Кремер-Бремер приложил руки к груди, поднял на майора прекрасные, залитые слезами глаза, в которых, казалось, светилась вся скорбь мира, тихо улыбнулся и сказал резким, типично иудейским («И как они выпустили его живым?» — удивился Кларк) голосом:
— Значок. Я хотел бы получить какой-нибудь американский значок…
Майор подумал, что тому более всего подошел бы значок всеамериканской лиги эпилептиков, однако порылся в ящике и подал парню рекламную эмблему какой-то фирмы, выпускавшей спальные гарнитуры. Кремер-Бремер тут же стал пристраивать эмблему, секретарша, переступая с ноги на ногу (только зрелище этих прелестнейших ноясек сдерживало Кларка от взрыва), смотрела на сумасшедшего, тот прикалывал слишком уж долго, майор потерял терпение, поднялся из-за бюро, сухо проронил:
— О кей! Кажется, все?
— Да, да, — быстро забормотал Кремер-Бремер, — но я еще хотел сказать…
— Я не знаю немецкого, — скривился Кларк.
— Это не важно, — быстро подошел к нему сумасшедший, — язык вообще не нужен людям, нужна только математика. Понимаете, только математика. И не какая-то там высшая, сложная математика, а просто таблица умножения. Вы знаете таблицу умножения?
Не спрашивая, он схватил автоматическую ручку, лежавшую на столе, подвинул к себе лист бумаги, увидел, что на бумаге что-то напечатано, перевернул ее чистой стороной, размашисто написал: «2X2=4».
— Вы же это знаете? — спросил и, не дожидаясь ответа, писал дальше столбики таблицы умножения и говорил-говорил, плел невероятную чушь, за которую его надо было бы сразу выбросить в окно или по крайней мере вытолкать за дверь, но майор еще никогда не имел дело с умалишенными, его немного даже заинтересовало это необычное приключение, поэтому он стоял молча и ждал, чем все это кончится.