– Роберт! Вот сейчас я бы вышиб тебя из седла! Однако сдержусь. Разум подсказывает мне, что ты прав, а я нет. Понятно, что чувство, которое я до сих пор испытываю, лишь остаток заблуждения. Если бы мисс Кейв обладала умом или сердцем, она бы не осталась ко мне равнодушна и не предпочла бы этого краснорожего тирана.
– Представьте, Йорк, что она образованная женщина (хотя в те дни не принято было давать женщинам образование); вообразите, что у нее самобытный, глубокий ум, тяга к знаниям, которую она с бесхитростным восторгом утоляет в беседах с вами, когда вы сидите с ней рядом, ее богатая речь, полная живости, изящества, оригинальных образов и неподдельного интереса, льется легко и свободно. Когда вы намеренно или случайно оказываетесь с ней рядом, на вас в то же мгновение нисходят спокойствие и благодать. Одного взгляда на ее кроткое лицо, одной мысли о ней достаточно, чтобы вы забыли о тревогах и заботах, ощутили тепло, и низменная губительная расчетливость сменилась в вашей душе нежной привязанностью, любовью к семейному очагу, бескорыстным желанием беречь ее и лелеять. Представьте, что всякий раз, когда вам выпадает счастье держать хрупкую ручку Мэри в своей ладони, она трепещет, словно теплая, вынутая из гнезда птичка. Она пытается стать незаметной, когда вы входите в комнату, но если вы ее уже заметили, встречает вас самой приветливой улыбкой, какая только может озарить прекрасное невинное лицо, и отводит глаза лишь потому, что их искренний взгляд может ее выдать. В общем, вообразите, что ваша Мэри не холодна, а робка, не безучастна, а впечатлительна, не пуста, а невинна, не жеманна, а чиста; вообразите все это и ответьте: отказались бы вы от нее ради приданого другой женщины?
Мистер Йорк приподнял шляпу и вытер лоб платком.
– А вот и луна появилась, – произнес он, указывая хлыстом через пустошь. – Вон она, выплывает из тумана, и сердито смотрит на нас, словно чудной красный глаз. Ну уж если эта луна серебряная, значит, лоб старины Хелстоуна бел как снег. Чего это она повисла над Рашеджем и глядит на нас так хмуро и злобно?
– Йорк, если бы Мэри любила вас молчаливо и преданно, чистой, но пылкой любовью – так, как вам бы хотелось, чтобы вас любила жена, – вы бы покинули Мэри?
– Роберт! – воскликнул Йорк.
Он поднял руку, но сдержался и, помолчав, произнес:
– Послушай, Роберт, этот мир странно устроен, а люди состоят из еще более странных элементов, чем те, что перебродили в котле первородного хаоса. Я мог бы поклясться во весь голос – так громко, что браконьеры примут эту клятву за уханье выпи на Билберрийском болоте, – я мог бы заверить тебя, что в этом случае только смерть разлучила бы меня с Мэри. Но я прожил на свете пятьдесят пять лет, хорошо изучил человеческую натуру и должен открыть тебе горькую правду: скорее всего, если бы Мэри любила, а не высмеивала меня, если бы я был уверен в ее чувствах и постоянстве, если бы меня не терзали сомнения и если бы я не претерпевал унижений, тогда… – Он тяжело уронил руку на седло. – Вполне вероятно, что и тогда бы я покинул Мэри!
Некоторое время они молча ехали рядом. Никто не проронил ни слова, пока Рашедж не остался позади. Над лиловым краем пустоши засветились огоньки Брайерфилда. Роберт, который был моложе спутника, и воспоминания занимали его меньше, заговорил первым:
– Я верю, и с каждым днем все сильнее, что в этом мире нет ничего стоящего: ни принципов, ни убеждений, – если только они не родились в очистительном пламени или в укрепляющей борьбе с опасностью. Мы ошибаемся, падаем, нас унижают, зато после этого становимся осторожнее. Мы жадно упиваемся ядом из позолоченной чаши порока или вкушаем его из нищенской сумы алчности. Ослабеваем, опускаемся, все доброе в нас восстает против нас самих, наша душа горько протестует против тела; идет настоящая внутренняя война, и если душа достаточно сильна, она побеждает и становится владычицей.
– Что ты теперь собираешься делать, Роберт? Каковы твои планы?