— Не занимался, — покаянно кивнул Мишель, — но «Былое и думы» прочёл — чего же ещё надо? От этой книги тошнит и начинаются головные боли. Она гнетущая и аморфная, вязкая и смрадная. Оценки перекошены, портреты искажены и необъективны. Суждения кривы: все «свои» — ангелы, все «чужие» — демоны. Голохвастов, двоюродный брат автора, блестящий, образованный и честный человек, сделавший государственную карьеру, обрисован с сарказмом, граф Бенкендорф, умный Дубельт и Николай I вообще лишены личности. У Дубельта «черты его имели что-то волчье и даже лисье, то есть выражали тонкую смышлёность хищных зверей», у Бенкендорфа «заурядное остзейское лицо было измято, устало, он имел обманчиво добрый взгляд, который часто принадлежит людям уклончивым и апатическим». Портреты единомышленников описаны через внутренний мир, недруги — только внешним обликом, и внешностью все исчерпывается. Везде двойная мораль, — Литвинов полистал страницы. — Когда какой-то пристав кого-то обхамил, то он — царский сатрап, а вот тут сам Герцен обхамил какого-то доктора, но это же он, Герцен, ему можно. Он постоянно совершает те же деяния, кои осуждает в других. Вся же книга — тягомотная эклектика: крестьянское просторечие рядом с философскими пассажами и не к месту употребляемыми тут и там иностранными словами. Слезливый лиризм, излишняя наблюдательность к мелочам обыденной жизни и постоянные внезапные переходы от случайной дорожной встречи к отвлечённым размышлениям, от конкретного описания — к беспорядочному блужданию мысли. В итоге перед нами «поток событийности», пропущенный через весьма необъективную и неумную голову и нечистую, безбожную душу. И такие люди были властителями дум?
Мишель с досадой отбросил книгу. Я смутно вспомнил, что сам я читал Герцена с трудом, постоянно болела голова, но слушал Литвинова все равно с некоторой долей скепсиса.
— А уж стилистика, — зло продолжил он, — так просто ужасна. Ни одного словечка в простоте, язык вымучен, коряв, везде рубленые предложения и бессмысленные обороты речи. Для романа это слишком публицистика, для публицистики слишком много глупой романтичности. Обилие пустых деталей нервирует, утомляет и неумение отличить важное от второстепенного. Вам подробно описывают французского жандарма с усами и красным носом на встрече Гарибальди, но объяснить, зачем вам его усы и нос — никто не может. Герцен точно скажет, в каком кафе на какой французской улице он пил коньяк с каким-то художником — и дальше последуют длинные рассуждения о французах и проституции, и вы напрасно будете ломать себе голову — зачем вам так подробно говорили о коньяке и художнике? У него рваное, алогичное, дискретное мышление, фиксирующее массу ненужных подробностей, но вычленить подлинные события из этого путаного словоблудия абсолютно невозможно. И неудивительно, что у разумных людей от этого чтива голова болит.
Я хмыкнул и решил выложить карты на стол.
— Послушай, Мишель, это же абсурдно. Ты говоришь, что личность автора от его прозы и стихов неотделима, но я не могу поверить, что стихи и проза характеризуют личность, наоборот, личность творит стихи и прозу, и нелепо, цитируя стихотворные или прозаические строчки, пытаться что-то правильно сказать о поэте: стихи ведь продуманы и выверены, проза выправлена. Умный человек может скрыть себя за потоком слов полностью. Это же не поток сознания!
Литвинов выслушал мой аргумент с неожиданным вниманием, но возразил:
— Скрыть не получится. Если поэт — лжец, то смысл стихов тоже будет лживым. Поэт может фиксировать многое, держать под контролем метрику, тонику, строфику, ритмику, и тщательно выверять содержание. Тут ты прав. Но итог? Помнишь, у Булгакова, упрёк Бездомного Сашке Рюхину: «Взвейтесь да развейтесь…», а вы загляните к нему вовнутрь — что он там думает. Вы ахнете!». А ведь Сашка Рюхин, видимо, неглупый парень, так почему же даже не шибко умный Ваня Бездомный видит его насквозь?
— Нет, подожди, дело происходит в тридцатые, Рюхин мимикрирует, чтобы выжить, он не скрывает свою личность, он скрывает свое несогласие с существующим строем.
— Да, но ему это не удаётся, — подчеркнул Мишель. — Его читают и понимают, что он лжёт. Поэт не может скрыть ни свою личность, ни свою сущность.
Я плюхнулся на диван и потянулся за Бродским. Его стихи дошли до нас только недавно и читались с упоением.
— Хорошо, это твоя книга, — я протянул ему томик, — и ты читал его. Кстати, тебе понравилось?
— Он талантлив, — очень сдержанно отозвался Литвинов.
— Итак, проанализируй Бродского. Что за человек? Чем жил? Чем дышал?
Литвинов усмехнулся. На лице его появилось выражение истинного петербуржанина: холодное, немного брезгливое, осенённое едва заметной улыбкой.