В начале девятого приходит новая смена и принимает блок. Это серьезнейшее дело. Первое время я считал редкой удачей, если сдавал смену до двенадцати дня. Сестры первого призыва принимали блок так, что нередко я повторно перестилал всех больных, переклеивал им повязки и пластыри, перемывал заново блок, даже переснимал ЭКГ. Считалось, что так надо. Хотя, как я подозревал, таким образом мне, салажонку, демонстрировали свою, пусть и небольшую, но власть. Кроме того, для них, живущих в общежитии даже без телевизора, заставить такого, как я, по третьему разу перемывать пол было своеобразным развлечением.
А хорошо ли вымыт пол, проверяли так: смачивалось белое вафельное полотенце, и протирался пол в самом недоступном для швабры месте. Если полотенце теряло свою белизну, пол перемывался целиком. Нечто подобное я читал у Станюковича в его морских рассказах. Где педантичный до патологии адмирал так проверял чистоту в машинном отделении.
Когда поколение сестер сменилось, прием-передачу стали устраивать куда либеральнее. Самое интересное, что на качестве работы это никак не отразилось.
Пару раз мне попадались книги, в которых по сюжету герою снился один и тот же сон. Но я всегда считал это литературной фантазией, гиперболой. Сны же всегда разные. Но вот уже лет пятнадцать он посещает меня, абсолютно одинаковый, периодически повторяющийся сон.
Я стою во втором блоке нашей реанимации. Почему-то очень тусклое освещение. Зима, за окном темно, но я знаю, что скоро восемь. Значит, сейчас придет смена. К этому времени у меня должны быть все перестелены, но я почему-то еще не приступал. Я начинаю перестилать больных, они все очень тяжелые, все на аппаратах, у всех промокшие от крови и гноя повязки.
Мне никто не помогает, простыни, которые я подстилаю, пропитываются кровью и расползаются у меня в руках. Из всех банок, которые подвешены под каждой кроватью, начинают стекать на пол желчь, кровь и моча. Я подтыкаю рваные простыни под лужи, но понимаю, что мне не хватит, не хватит простыней, я же еще никого не перестелил. А время пересменки неумолимо приближается.
Нужно бежать в соседний блок за бельем, я выскакиваю в коридор, и в этот момент раздается резкий звонок со стороны эстакады. Я бегу по коридору, он очень длинный, гораздо длиннее, чем обычно, он почти бесконечный, но я должен, должен добежать, там привезли больного, и звонок не утихает ни на секунду. Пока я бегу, понимаю, что во всем отделении почему-то никого нет, кроме меня. И когда мне все-таки удается добежать до гаража, становится ясно, что сейчас самое важное — это открыть ворота и во что бы то ни стало увидеть того больного, которого привезли. Я начинаю открывать наши засовы. Сначала два верхних, затем два нижних.
И в тот момент, когда тяжелые ворота должны вот-вот распахнуться, они срываются и всей своей огромной массой падают на меня. Тут я понимаю, что я и есть тот самый пациент.
На этом месте я всегда просыпаюсь, дышу, пытаясь унять сердце. Встаю и подхожу к открытому окну. За окном часто что-нибудь хорошее. Туман укутал Титизее, синеют шварцвальдские холмы, фыркают невидимые кони на лугу за домом, а на часах четыре утра…
Платили за всю эту санитарскую работу тридцать процентов от санитарской ставки, которая в то веселое время была семьдесят рублей. Тридцать процентов от семидесяти рублей за такую работу. Двадцать один рубль в месяц. Семьдесят копеек в день.
Я подошел к «харчевне» и осторожно повернул дверную ручку. Уже начало светать, было хорошо видно, как на кушетке под одеялом спит сладким сном мой друг Ваня. С минуту я постоял над ним, разглядывая. Так саперы смотрят недоверчивым взглядом на снаряд, оставшийся с войны, пытаясь прикинуть, рванет он или это уже безобидная ржавая железяка.
Я вышел, на всякий пожарный придвинул каталку вплотную к двери и опустил тормоз. Подумал, подтащил цинковый ящик, что стоял около кабинета Надьки, и взгромоздил его на каталку.
Захочет Ваня выйти, так хоть услышу.
А сам отправился во второй блок, помогать Маринке перестилать.
Около половины восьмого пробудился Волохов. Я как раз выносил кучу грязного белья в моечную, когда увидел, что он стоит и озадаченно глядит на мою конструкцию. Ту самую, из каталки и цинкового ящика.
На Витю было страшно смотреть. Он был весь какой-то сизый. Похоже, он даже не мог разговаривать. По всем признакам я понял, что ему хочется пройти внутрь. Я откатил каталку в сторону и впустил Волохова в «харчевню». Первым делом я посмотрел на Ивана — тот спал сном праведника. Потом перевел взгляд на Витю. Лицо его выражало боль и запредельную, щемящую тоску.
Он выглядел, как выглядит человек, ясно понимающий, что фортуна нынче повернулась к нему спиной, но у него осталась последняя надежда, один шанс из тысячи.
И Витя прошелестел бескровными губами:
— Салага, спирт есть?
И хотя это было совсем не то, что я ожидал услышать, а услышав, не собирался колоться, я все-таки, еще раз взглянув на Витю, молча кивнул и даже глаза прикрыл со значением. И тогда Витя не произнес, а выдохнул:
— ТАЩИ!