— В мой шатер, конечно. — Он указал на что-то размером с Капитолий, разве что сделан он был из золотой ткани, а не из базальта. — Мне удалось раздобыть немного того чая, который ты любишь, черного, с сухими желтыми цветами. — Он остановился и обнял меня еще раз. — Ты даже не представляешь, как я рад снова видеть тебя, мой дорогой друг. Чай! — прогремел его голос, и он тут же появился, на серебряном подносе.
Я неуклюже опустился в какое-то бурлящее болото из подушек. Огуз, конечно же, не стал пить чай. Он сбил крышку с бутылки из темного стекла, сделал три огромных глотка.
— Сколько времени прошло? — спросил он. — Лет тридцать?
— Тридцать семь, — откликнулся я. — Я думал, ты умер.
— Я? Ни за что. — Он ухмылялся. — Конечно, тебя продали, когда я слег с той мерзкой лихорадкой. На самом деле это была настоящая удача. К тому времени, когда все прошло, в город прибыли покупатели из Лепсиса. Вот куда я отправился. Лепсис — чудесное место. Бывал там?
Я покачал головой.
— Я провел в Лепсисе семнадцать лет, — сказал Огуз. — Отработал свою повинность в первую шестилетку, выкупил себе свободу, устроился сам, стал зарабатывать. Потом вернулся, разумеется. Я о тебе все знаю, конечно. Ты правда добился успеха — стоит тебе отдать должное. Всегда знал, что ты сможешь хорошо устроиться.
Чай был того сорта, который мне особенно нравится. Такой даже в Городе далеко не всегда раздобудешь. Я понятия не имел, откуда его привозят.
— Спасибо, — сказал я. — Огуз, что ты здесь делаешь?
Он непонимающе посмотрел на меня.
— Ты о чем? — спросил он.
— Здесь, со всеми этими… — Я не смог подобрать нужное слово. Оно и к лучшему.
— Что? Да ладно тебе, Орхан, уж ты-то парень неглупый. Это моя армия.
Теперь, глядя на него, я видел разницу. У Кальтепека лицо было круглее. И глаза у него были серые, а не льдисто-голубые.
— Понимаешь, — заговорил Огуз, — я всегда знал, что это мое призвание. С тех самых пор, как… ну, ты знаешь. Я помню, как сидел у этого унылого костра и как лил дождь в тот день, когда мы добрались до моря. Сидел и думал про себя, как это неправильно. Кто-то должен положить этому конец, и это буду я.
Я ждал, что он продолжит, но мысль явно была закончена.
— Извини, — уточнил я, — но чему именно положить конец?
— Произволу робуров, конечно. — Огуз все еще улыбался мне. — Нужно стереть этих ублюдков с лица земли. Иного способа нет — да ты и сам, думаю, понимаешь, ты ж умный парень…
— Но ведь шердены, а не робу…
Он поднял руку, останавливая меня, и я не смог бы перебить его, даже если бы захотел.
— Шердены не имеют значения, — сказал Огуз. — Они крадут детей только потому, что робуры платят им за это. На шерденов я зла не держу. На самом деле они были чертовски полезны мне. Ну, ты и сам знаешь.
Я посмотрел на него. На таких, как он, невозможно не смотреть — голова сама разворачивается, как подсолнух.
— И ты…
— Да, мне потребовалось время, — сказал он. — Говорю тебе, путь я проделал нешуточный. Бывали такие моменты, когда я думал: «К черту, почему я, ради чего вообще?» А потом я вспоминал тебя.
Могло быть и хуже, честно. Могло случиться и так, что небо обрушилось бы мне на голову, а из туч пролился бы дождь из гвоздей.
— Меня?
— Ты сам-то помнишь? Боже, ты должен помнить.
И в этот момент я вспомнил.
Представьте меня, девятилетнего, съежившегося у догорающего костра, промокшего насквозь, у дороги где-то между тем, что раньше было домом, и побережьем. Десятидневный марш-бросок в караване шерденских рабов; мы съели пару мисок отвратительной каши и выпили грязной воды из луж, босые и ободранные, веревки на шеях и запястьях натерли кожу — но, честно говоря, я все это едва ли замечал. За девять дней марша я так оцепенел, что не воспринимал происходящее. Просто онемел — вот и все. Я не проронил ни единой слезинки, да так уже никогда и не оплакал этот кошмар, как мне теперь кажется. Слишком я был погружен в свои странные и запутанные мысли, в основном в духе «этого не может быть, все это неправда, рано или поздно нас отпустят домой, это все просто розыгрыш». Только на десятые сутки до меня дошло, что жизнь изменилась. Я не был ни зол, ни напуган. Опыта ради я тогда попытался вспомнить, как мои отец и мать выглядели. Они ли это, спросил я себя, и не смог себе ответить. Образы походили на профили на монетах — стилизованные, грубоватые — так изображен может быть кто угодно, и понять, кто перед тобой, можно только по подписи с краю: Сийя, отец, и Эрстам, мать. Помню, подумал, какое я, наверное, черствое, никчемное маленькое дерьмо, раз мне настолько на все плевать.