– Не знаю, Эзра, не знаю. Все было так… неправильно… я ночи напролет об этом думала.
Слезы испарились с моих глаз, я прищурился.
– Ты ночи напролет об этом думала? И это все, что ты делала?
Мама растерялась. Она, может, и предполагала, что я рано или поздно взорвусь и выскажу ей все, но явно не ожидала, что это случится так быстро. Я не позволил ее испуганному взгляду меня остановить и продолжил.
– Почему ты такая пассивная? Карми сбежал, а может, отец его выгнал, мы не знаем, но община просто смотрела и молчала. Даже раввин пальцем не пошевелил. Да все ночи напролет об этом думали, но никто не осмелился ничего предпринять. Потому что к некоторым проблемам лучше даже и не подступаться, правильно? Они слишком неудобные. Так ведь?
– Ну что ты на меня нападаешь? – сказала она, коснувшись моего запястья. – Это дело Таубов. Нам вмешиваться было нельзя. Мистер Тауб вернул себе родительские права, что мы могли тут поделать? Не опротестовывать же решение суда?
– Да при чем тут суд? И мистер Тауб тут при чем? Карми страдал, а община бездействовала.
– Эзра, я тут ни в чем не виновата. У меня нет права голоса. У меня нет авторитета. Карми было плохо, и помочь ему мы не могли. Не понимаю, почему ты взваливаешь всю ответственность на меня.
– Нет, мама. Не на тебя. На вас. На вас как общество. На ультраортодоксальную общину Брайтона. На ультраортодоксальный иудаизм.
На этот раз промолчала мама.
Я поглядел из окна. Бостонская осень уже начала раскрашивать листья в красный, рыжий и коричневый – зрелище, которого мне в Нью-Йорке не хватало. Но в этом доме ничто не менялось; родителей слепила вера, меня – ярость.
– Останешься на Рош а-Шана? – спросила мама несколько минут спустя. До еврейского Нового года оставалась неделя.
– Не знаю, мам. Здесь все как‐то не так. И со мной что‐то не так. Не знаю. Папа со мной вообще не разговаривает.
– А ты? Ты с ним разве разговариваешь? Даже не поздоровался толком.
– Напомнить тебе, как он со мной обошелся, когда я решил не учиться в ешиве?
– Эзра… – начала было мама, но тут же умолкла. Она обхватила пальцами запястье, будто пытаясь прикрыться от острых лезвий слов, вылетавших из моего рта, а может, чтобы напомнить себе, что у нее две руки. Опустив в пол глаза, из которых текли слезы, она прошептала:
– Что же мы сделали не так?
Что же они сделали не так? Всё? А может, даже больше? Вырастили меня в этом мире убеждений и железных правил, в этом мире табу и запретов? Решили любой ценой влиться в общину, частью которой на самом деле никогда себя не чувствовали? Их решения, их приоритеты – возможно, все это было ошибкой?
Я поднял глаза на маму.
– Вы никогда не давали мне выбора. Вера – нечто очень личное, субъективное, а вы всегда предъявляли мне ее как единственную возможность. Вы никогда не говорили, что в иудаизме есть разные течения, а просто заставляли давиться вашим – и всё. А когда я решил пойти по другому пути, вы просто захлопнули дверь у меня перед носом.
– Мы верим в то, во что верим, – решительно возразила мама. – Как мы могли растить тебя, рассказывая о других возможностях? О других религиях? О другом образе жизни, который ты мог бы принять? Это противоречит всем нашим принципам.
Я выплюнул свою правду, продолжая смотреть маме прямо в глаза.
– Вы так беспокоились, чтобы все было как надо, что забыли о самом главном. Вы хотели быть частью общины, а про семью забыли. Вы хотели Бога, а про людей забыли. Иногда я думаю, что на реальность вы глядели через широкоугольный объектив: вам так хотелось расширить горизонты, что было без разницы, что на первом плане все искажено.
Мама, всхлипывая, обняла меня, и я понял, что, как бы ни ранили ее мои слова, как бы часть ее ни соглашалась с моей правотой, но в Брайтоне никогда ничего не изменится. Измениться мог я, измениться могли наши отношения, но они – они уже заняли свою позицию, они уже выбрали сторону, и ничего уже нельзя было отыграть назад.
Держась за руки, мы с мамой спустились по лестнице, не говоря ни слова, сели к отцу в машину и поехали на кладбище. Мы с отцом старательно не замечали друг друга. На кладбище нас ждали раввин Хирш с женой и несколько членов общины; раввин приветливо поздоровался со мной. Тетю Сьюзи похоронили недалеко от миссис Тауб. Когда все закончилось, мы с родителями двинулись к выходу. Я обернулся и случайно заметил, что раввин Хирш пристально смотрит на меня, будто раздумывая, сказать мне что‐то или нет. Мы сели в машину и поехали домой.
С глазами, все еще красными от слез, я схватил сумку и сел в первый же автобус до Нью-Йорка, не в силах провести в этом доме даже ночь, не говоря уже о том, чтобы на Новый год остаться.