Потому что главное чудо в искусстве Гоголя – это его язык, выпуклый и бесконечно изобретательный, порождающий такие связи и «соображения понятий», каких вы не найдете больше ни у кого в мировой литературе (например, отмеченная Андреем Белым в монографии «Мастерство Гоголя» связь человеческой фигуры с ландшафтом в росчерке! Или немотивированные и недовоплощенные фантомные персонажи в «Петербургских повестях» и «Мертвых душах» – откуда и зачем явились? Куда пропали?!). Это и есть настоящий, а не вымученный и выморочный позитив – приключение, восторг и духовное обновление, оставляющие неизгладимый отпечаток в сознании и душе читателя. Как удачно кто-то выразился: если Пушкин однажды существовал – значит, достижение гармонии (в жизни и творчестве) возможно. Почти то же можно сказать о Гоголе: поскольку существует феномен гоголевского письма (естественно, в художественных его произведениях), чудеса на свете имеют быть.
Беда подкралась незаметно и закономерно. Невозможно сомневаться, что Гоголь по своей психической конституции был склонен к душевному расстройству и умопомрачению, но кто из ведущих писателей литературно перегретого XIX века, века литераторов-«властителей дум», был гарантирован от этого?! В послепушкинскую эпоху русская литература утратила внутреннее равновесие и суверенитет, достигнутые благодаря усилиям Карамзина, Крылова, Грибоедова, Пушкина. Начиная с прирожденных романтиков Лермонтова и Гоголя и идеологически озабоченных славянофилов и Белинского, незрелый рационализм принялся понемногу разъедать нашу художественную литературу, сделался ее хронической внутренней болезнью. Писатели, и Гоголь в числе первых, все чаще становились заложниками и мучениками тирании рассудка, а русская литература делалась все более похожа на скульптурную группу Лаокоона. Тема довольно скользкая, и об этом ниже.
Первым постарался «построить» Гоголя Белинский на почве возникших идейных расхождений и пощадил только по причине прежних заслуг и очевидного уже даже для самых горячих поклонников умственного расстройства прижизненного классика.
За дело принялись добросовестные биографы – Шенрок, Анненков, Кулиш, врач Тарасенков (автор бесценного свидетельства об уходе из жизни Гоголя, позднее неоднократно оспоренного обиженными за честь мундира медиками, включая психиатра-клинициста Чижа, родившегося вскоре после смерти Гоголя и написавшего серьезное исследование о болезни Гоголя, которого он не без оснований считал параноидальной личностью).
«Шестидесятники» из лагеря радикалов произвели резекцию творческого наследия Гоголя, представив его сатириком и предтечей критического реализма, вдохновителем социального романа, сентиментального и беспощадного.
Достоевский был донельзя уязвлен Гоголем, чему свидетельством являются его «Бедные люди», «Записки из подполья» и «Село Степанчиково». Но ему и самому хотелось стать писателем-сверхчеловеком и кормчим, особенно в менторском «Дневнике писателя» и программной Пушкинской речи, по-своему замечательных.
Для Льва Толстого Гоголь был никто, но его учительский жест он усвоил и успешно развил. По аргументированному заключению дореволюционных психиатров сам Толстой, как и Достоевский, являлся эпилептоидом, со склонностью к вязкому «лабиринтному» мышлению и доктринерству и антипатией и неспособностью к лаконизму.
Для здравомысленного на редкость Чехова его почти что земляк Гоголь был «Степным Царем» – поразительным мистиком русской земли, ее меланхолических просторов и природы (что нашло отклик в самом лирическом произведении Чехова «Степь» и страсти к путешествиям и перемене мест). Еще для него Гоголь – это виртуоз неподражаемой малороссийско-полтавской придури, обладавший своеобразным лукавством ума очень близким к английскому чувству юмора с невозмутимым выражением физиономии. Чеховская склонность к метонимии, к говорящей детали, также идет от Гоголя – это совершенно особый род мышления и художественной практики.
И вот пришли декаденты fin de siecle.
Для Мережковского Гоголь – язычник, переквалифицировавшийся в мистика христианского толка, тогда как проблема состоит в том, чтобы их скрестить, «поженить». Для парадоксалиста Розанова Гоголь – чёрт, абсолютный негатив, нигилист, жизнеотрицатель и злой гений русской культуры. Для большинства других Гоголь такой же антипод Пушкина, как «мертвая вода» по сравнению с «живой водой» (но даже в русских сказках мертвая вода действовала заодно с живой – одна сращивала члены, а другая одушевляла изрубленного в куски богатыря!). Никто так не ревизовал и не демонизировал Гоголя, как символисты и деятели Серебряного века.
И только Блок обнаруживает и сознает свое «избирательное сродство» с Гоголем по целому ряду признаков. Он также степной царь («На поле Куликовом», «Скифы» и др.), русофил, жертвенный мистик и свидетель исторического краха сословной России, асексуал в браке и, несомненно, великий поэт (а его ранние «Стихи о Прекрасной Даме», аналог гоголевского «Ганца Кюхельгартена», было бы не жалко и в печке сжечь!).