С Полтавой понятно: лучше человеку прожить жизнь там, где он родился, считали древние греки, но добавляли: счастлив тот, кто родился в правильном городе. А не родился – придется потрудиться и прожить жизнь не вполне счастливым и не совсем там или совсем не там.
С Санкт-Петербургом, столицей Российской империи, также вполне ясно: это попытка перемещения одной из точек окружности в самый центр (как Санкт-Петербург, наоборот, был перемещением центра на окружность). Пребывание Гоголя в нелюбимой им Северной столице – самый плодотворный в творческом отношении период его жизни. Беда только, что здесь вам не юг. Климат гнилой (город на болоте), дефицит солнца и, соответственно, плоти (не барокко, а классицизм; не вегетация, а имперский камень; не теплая семейственность, а ледяная бюрократия и т. д.). К тому же Петербург – одна из самых дорогих в то время европейских столиц (дороже Парижа и наравне с Лондоном).
Рим в этом смысле – просто находка и чудо. Дешевле в десять раз, что немаловажно (несколько тысяч серебром или ассигнациями от царского двора хватало на годы безбедной жизни и перемещения по Европе). Древнейший в мире город, и при этом, как и Киев в тот период, помесь города с деревней (Колизей и козы, глиняный спуск к Тибру, не закованному в гранит, всё пешком, кухня простонародная, изумительно плотоядная, и храмы, с умопотрясающими шедеврами искусств). Но главное – климат, еще мягче и солнечнее, чем на исторической малой родине, и дистанция, чтобы отсюда, как в перевернутом бинокле, суметь увидеть не умещающуюся в кадре Русь. Не счесть дифирамбов Риму в переписке Гоголя, смертельно тосковавшего по южному лету на российском севере. Вот цитата из письма Максимовичу, с которым он праздно мечтал сделаться киевлянином – поселиться над Днепром, преподавать, собирать и петь украинские песни, многотомную историю человечества писать:
«…напиши, в каком состоянии у вас весна. Жажду, жажду весны. Чувствуешь ли ты свое счастие? знаешь ли ты его? Ты, свидетель ее рождения, впиваешь ее, дышишь ею, – и после этого ты еще смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу… Да дай мне ее одну, одну, и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере на все продолжение ее».
Эту вечную весну в Вечном городе он получил:
«Что за воздух! Удивительная весна! Гляжу – не нагляжусь. Розы усыпали теперь весь Рим; но обонянию моему еще слаще от цветов, которые теперь зацвели и которых имя я, право, в эту минуту позабыл. Их нет у нас. Верите ли, что часто приходит неистовое желание превратиться в один нос, чтобы не было ничего больше – ни глаз, ни рук, ни ног, кроме одного большущего носа, у которого ноздри были бы в добрые ведра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны».
Не менее важно, и даже более, что Рим являлся религиозной столицей западного мира и в этом отношении превосходил град Петра (небесного патрона русского царя, его основателя), примерно, как любой храм превосходит любое жилое строение. «Нет лучшей участи, – писал Гоголь Плетневу, – как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к небу». Кстати, польские ксендзы чуть не «охмурили» здесь Гоголя, как Козлевича, но он оказался все же хитрее них и не предал веры отцов.
По мере все большего отхода от художественного творчества в пользу религиозных вдохновений, Гоголь не мог не дерзнуть отправиться на историческую родину Спасителя – не посетить Святую землю и Иерусалим. Увы, эта поездка оказалась смазанной страницей его биографии и творчества. Святая земля и Гоголь разминулись, чтобы не сказать, разочаровали друг друга.
Доживать свой век и умереть Гоголю пришлось не на родине своей души (как он сам определял Италию и Рим), а в России, в древней и очень «домашней» дворянской Москве. И это было не случайностью, а окончательным выбором правильного города. Если бы только не его жесткий климат – для Гоголя, ценившего лишь «ненатопленное тепло», – и не творческая исчерпанность писателя, отправившего в печь плод многолетних потуг, фальшивый второй том своего opus magnum. Но какой все же умница, он чист перед литературой и перед людьми! Только вот люди, любящие вроде бы все и замечательные, не дали ему по-людски умереть на родине, как ни прискорбно это признать.
Никакой загадки в безвременной и скоропостижной смерти Гоголя нет. Он захотел умереть – и сделал это, как ни старались ему помешать.