Эдгару По принадлежит самое знаменитое, мрачное, совершенное и загадочное стихотворение в американской литературе – «Ворон», гимн безысходности, с каркающим рефреном «Nevermore!» («Никогда больше!»). В нем видели своего предтечу будущие символисты, научные фантасты, авторы детективов и приверженцы фантастического реализма в литературе. Образ «проклятого поэта» обладал неотразимой притягательностью для модернистов всех толков Старого и Нового Света. Незабываемые образы его рассказов намертво впечатались в матрицу культуры и мировой литературы и поражают даже самых неискушенных читателей. Однако, не надо думать, что По абсолютно уникален, этакий инопланетянин, – нет, его вынесло на гребень волны «в одной отдельно взятой стране» международное художественное направление, отвечавшее духу времени, олицетворением которого сделались Бонапарт и Байрон. Нет смысла перечислять предшественников По (готических романистов) и единомышленников (британских и немецких романтиков), но стоит отметить, что у него имелись и великие литературные «двойники»: Гофман в Германии, Гоголь в России.
Попытаемся разобраться, что же заставляет людей и полтораста лет спустя обращаться к произведениям По? В чем состоит секрет? Или как было сказано выше: кто прячется в мистере Эдгаре Аллане По?
Для начала рассмотрим группу произведений, имеющих непосредственное отношение к загадке не только творчества, но и личности По. Трудно не заметить, что самые известные его стихотворения и целый ряд рассказов («Лигейя», «Элеонора», «Береника», «Морелла», «Падение дома Ашеров») варьируют на разные лады одну и ту же тему с явно автобиографической подоплекой. В художественном отношении эти рассказы (в отличие от стихотворений!) можно отнести к числу самых слабых – в силу их монотонности, туманности, обилия романтических красот и штампов, – но именно это существенно облегчает задачу обнаружить мотив их написания, смысл обращения автора к одной и той же навязчивой и довольно незатейливой ситуации.
Изображается весьма странный и расплывчатый женский идеал – как правило, жены или кузины рассказчика, скоропостижно умирающей от ниоткуда взявшейся неизлечимой болезни, что позволяет герою невероятно страдать, но сохранить в своем неверном сердце неземной идеал неоскверненным и незапятнанным. Какое убожество, ей-богу, если бы в этих нездоровых фантазиях не просматривался метод, если бы сама дефективность фантазий не указывала на источник боли (в психологии нечто такое называется фиксацией на травме, или, наоборот, ее вытеснением, блокировкой). Так, перебрав все мыслимые достоинства Лигейи (причем это не персонаж, а романтическая конструкция, модель, идол), герой сравнивает ее с прекрасной античной мраморной (!) статуей, бесплотной мусульманской гурией и даже тенью, а ее «лученосные очи» (несколько неожиданные для статуи, гурии и тени) со звездами, хранящими тайну Вселенной и всего самого дорогого в жизни. Мало того: «Внешне спокойная, неизменно безмятежная Лигейя, была беспомощною жертвою бешенных коршунов неумолимой страсти. И о подобной страсти я не мог бы составить никакого понятия, ежели бы глаза ее не отверзались столь чудесным образом, внушая мне восторг и страх – если бы ее тихий голос не звучал столь ясно, гармонично и покойно, с почти волшебною мелодичностью – если бы не свирепая энергия (оказывающая удвоенное воздействие контрастом с ее манерой говорить) безумных слов, которые она постоянно изрекала». И далее: «Но лишь с ее смертью я целиком постиг силу ее страсти. Долгие часы, держа меня за руку, она изливала предо мною свою пылкую преданность, граничащую с обожествлением. Чем заслужил я благодать подобных признаний? – чем заслужил я проклятие разлуки с моею подругой в тот самый час, когда я их услышал? Но об этом я не в силах говорить подробно. Лишь позвольте сказать, что в любви Лигейи, превосходящей женскую любовь, в любви, которой, увы! я был совершенно недостоин, я, наконец, узнал ее тягу, ее безумную жажду жизни, столь стремительно покидавшей ее. Именно эту безумную тягу – эту бешено исступленную жажду жизни –