Она успевает еще направить в больницу случайно встреченного на улице Льва Толстого, который на манер капеллана заведет с Чеховым знаменитый разговор о бессмертии души. Авилова отдает себе отчет, как беспощадно осудил бы ее автор «Анны Карениной», если бы знал, что творится в ее душе и чем она в состоянии поделиться только с младшим братом («Ужасно захотелось видеть кого-нибудь, кто не был бы ни враждебен, ни безразличен к тому, что я сейчас так мучительно переживала, и я пошла к Алеше»). Проживя долгую жизнь, в своих беллетризованных воспоминаниях о Чехове она вынесет и огласит немилосердный вердикт самой себе: «Я была талантливым ничтожеством» (имея в виду отмеченные своим учителем литературные способности).
Может, прозвучит чересчур сурово и даже несправедливо, но ни для Чехова – в тяжелую минуту, когда он действительно нуждался в помощи и не получил ее, – последствия ее решения не будут иметь уже никакого значения, ни для нас, пытающихся обнаружить в его жизни и, соответственно, в творчестве некие ключевые или поворотные пункты. Те решающие моменты, в которые неожиданно обнаруживается взрывной потенциал тихой повседневности.
Ведь «колеса» вертятся оттого только, что что-то взрывается и сгорает в «карбюраторе», прошу прощения за не очень уместную техническую аллегорию. Чехов в письме к жене, приученной к патетике своими театральными учителями, сравнил как-то жизнь с морковкой (20.04.1904:
Разумеется, ничье сознание, за исключением действительных самоубийц, не стремится к смерти прямо, напролом. На то есть некий «внутренний человек», назовем его так (это секрет душевной жизни человека, который не назвать ни совестью, ни под-, ни сверхсознанием – разве что душой в целом, не дробимой на части). Это он, когда терпение его истощается, посылает условный сигнал организму, и они сообща перестают прислушиваться к командам сознания и принимаются разворачивать человека лицом к смерти – или же отворачивать от нее.
Чужая душа – потемки (так считал Чехов), но можно попробовать подтвердить выдвинутую гипотезу в чеховском случае косвенными доказательствами (или хотя бы проиллюстрировать сохранившимися свидетельствами).
Чехов, как врач, со смертью был накоротке и относился к ней намного проще, чем большинство из нас. Его воротило от тухлой квазирелигиозной идеи безличного бессмертия. У него имелся собственный опыт интуитивного общения с безличными природными стихиями, говорящими об устройстве универсума, т. е. всего множества мыслимых миров в целом. Несмотря на посещение монастырей и церковных служб, в Бога он не верил (хоть в это трудно поверить) и заявлял об этом прямо (Леонтьеву, Дягилеву, Суворину неоднократно). На него огромное впечатление произвела в детстве ночь, проведенная в степи, в чистом поле (в вотчине «Степного царя», как он окрестил в одном из писем Гоголя), затем уже в тридцать лет – бескрайняя таежная Сибирь и открытый океан (где во время урагана в Китайском море расположенный к нему капитан посоветовал застрелиться из револьвера, если придется тонуть, а по пути в Сингапур спустили за борт двух зашитых в парусину покойников). Жил бы себе поживал, курсируя между Москвой, Петербургом и Западной Европой, и горя не знал. Однако нечто неясное и иррациональное подняло его и погнало в путь. Пройдя душевной ощупью Россию от края до края, он вынес из своей поездки на сахалинскую каторгу и остров Цейлон экзистенциальный опыт, оказавшийся непосильным, намного превосходящим масштаб человека. Он оказался как бы инфицирован знанием безличного, бесчеловечного и безмерного. (В свете сказанного симптоматична трактовка Чеховым глубинной мотивации самоубийств в письме к Григоровичу 5.02.1888, то есть еще до смерти брата и поездок в Европу и на Сахалин: «