крысы. И не обольщаясь сладостью метафизики момента, со всей реалистической отчетливостью
Никита понял, что жизнь закончилась. Вот она, та точка, тот пункт, до которого ему удалось дойти...
И все... И больше ничего не будет. Он огляделся. Нет, немыслимо и бесконечно стыдно достичь
человеку такого предела. Но он, как и те, дрыхнущие сейчас рядом по своим углам, не противился
приторным голосам сирен пересмешника-мегаполиса, и теперь подошло время платить долг своего
неуемного сладострастия.
Так хотелось чувствовать себя обманутым... Но, казалось, не было ничьей вины в его выборе;
во всяком случае - воли существа земного, состоящего, как водится, из углеродных соединений.
Только собственное желание, доходя до сатанинской страстности, обжигало его грезой: где успех,
где бодрящая суета, а значит — какая-то осмысленность назначенной кем-то жизни. Надо думать, в
том была надежда самому предложить способ общения Высшим Силам, но вот выяснилось, что не с
каждым занятно беседовать Богу, а если даже милостивость Его к своим чадам, заинтересованность
каждым отдельным существованием неизбывны, то язык, как стиль общения, Он все-таки выбирает
Сам. И вот... Никита оглядел залитую вековой грязью газовую плиту, и перевел взгляд за окно, где в
подвижном пятне фонаря желтела глухая стена. “И вот та осмысленность, которая отпущена мне”.
Жизнь кончилась. Это было так очевидно, так просто и вовсе не больно. Только глухо
рокочущая пустота, только неотвратимость вселенского покоя да кирпичная стена за окном. Где-то
жила-была верткая жизнь, сотканная из красок и надежд... чего так просто лишиться. В одночасье.
Туда не повернуть, все отходные пути рухнули — сзади пропасть и впереди бездна, и только Богу
знать, как долго удержит пустынный островок в пучине непостижимой вечности. Теперь,
7
оставленный беглыми огнями желаний, Никита отчетливо понимал, что для цветения удачи (как
понимает ее всяк земной житель) должен выпасть сложнейший пасьянс обстоятельств; здесь лишь
талантом, трудолюбием да верностью не обойтись. И нечего Бога гневить. Ему Самому ведать
значение тебе порученной партии.
Здесь Никита на какой-то, не поддающийся измерению, срок провалился в области, неведомые
времени. Из густой желейной прострации его изринул глухой выстрел за окном. Он вздохнул,
машинально подхватил с шахматной доски безголового ферзя, повертел его между пальцами,
соскоблил ногтем остатки темного лака. Оркестр тишины перешел к пронзительным пассажам. А
Никита все барахтался в вакууме опустевшего вдруг собственного Я, пытаясь ухватиться хоть за
какой-нибудь образ, способный объяснить его пребывание в данной точке пересечения времени и
пространства. И тогда отчаянность, подрядив воображение, вычертила овал лица с той плавностью
линии, которая ручается за присутствие в характере преобладающего добросердечия, но не исклю-
чает волевого начала; затем появились потускнелые, мглистые от перевиданных утомительных
житейских оказий, глаза под тяжестью прямых бровей, по-славянски потешно-обаятельный нос, и
простой очерк рта, теряющий свою важность в лице от прикрытия русых усов и слишком уж
значительной туманной усталости глаз. Портрет был завершен русыми вихрами, мальчишеской
беспечности которых изумлялась густая проседь. Он. Да, он подкормил надежду Никиты: похвалил
его слог и фантазию, которые якобы обладают той магией убедительности, что позволяет создать
свой собственный мир, ибо творение небесного демиурга порой слишком уж сложно и тягостно.
Вольно же было ему витийствовать... никогда не оплачивавшему своего творчества жизнью в
дерьме. Но для Никиты собственная жадная грязная жизнь (он чувствовал) истощала свои жалкие
подарки и требовала теперь за них полного воздаяния. Что же, оставалось, положив спрошенную
цену, оставить навсегда прельстительные игрушки: творчество, честолюбие, надежду...
За окном громыхнул еще один выстрел. Как и первый, он не втесался в сознание Никиты, но им
вдруг овладела такая необъятная сонливость, что поколебать ее жестокую власть не смогли бы ни
только выстрелы, но и громозвучные взрывы. Никита направился к своей сиротливой койке,
охваченной широкими обшмыганными полами черного пальто, и начни сейчас рушиться потолок, он
ни за что не изменил бы курса.
В городе расплывалась исполинская грузная ночь, и, кто спал, кто не спал... всяк по мере сил
послушливо исполнял ему лично назначенные задачи. Ведь, если одному трудиться до кровавого
пота — другому лодырничать, кому грешить, — кому праведность свою укреплять, и не выхватить у
ближнего вечное его предначертание, поскольку… ничего нельзя содеять дважды, не правда ли? Да
никто и не спорит. Живем здесь, потому что это все, на что мы способны.
Ночь. В свисте пронизывающего ветра, в горечи растоптанных мертвых листьев, как удавалось