— Чаю!.. Да-да. Чаю. От кофе у меня уже лицо пухнет.
Оглянулся. И она оглянулась: вполоборота стояла. Глаза на пол-лица, прядь густая, светлая за ухом.
Внутренне Барышев готовил себя к службе на новом месте. Воображение рисовало ему покрытые снегом безмолвные просторы, резкую черту прибоя, разделившую две стихии — землю и море. И море он представлял себе зеленым с белыми недвижными лоскутами льдин. Ему даже виделась гора — одинокая над всем пространством, искрящаяся. И когда он ступил на эту землю, когда предстала перед ним темная, заскорузлая зелень по краям аэродрома и сам аэродром, как сотни других, только, может быть, более просторный, он вдруг понял, что представлял себе все это так, словно смотрел на макет. Сразу же, буквально вслед за его Ан-8 — еще не успел разойтись горячий, разрушенный его турбовинтовыми двигателями воздух, сел на полосу и укатился к самому горизонту тяжелый бомбардировщик — не здешний, весь какой-то тревожный. И никто не удивился. Только полковник со звездой Героя на тужурке проводил его холодным цепким взглядом и тотчас отвел глаза. Бомбардировщик так и остался там, у горизонта. И Барышев, садясь в машину, в последний раз увидел его неподвижный киль над линией далекого горного хребта.
— Хорошо, Игнат Михайлович…
— Пока меня никто не тронет. Давай уедем сейчас.
Подполковник, беседуя с майором, думал о предстоящем разговоре с Поплавским. И уже сейчас он испытывал неловкость оттого, что будет обязан говорить ему неприятные вещи. ЧП не могло быть случайным. В точно отрегулированном организме военного подразделения ЧП — всегда результат чьей-то недоработки. В этом у подполковника сомнений не было. И он считал себя обязанным выяснить, какой это именно участок. Поплавского, как полагал еще вчера подполковник, ожидали неприятные последствия. А после гибели истребителя, судьба пилотов которого пока не известна, положение Поплавского еще более осложнилось.
В романсе было не «его», а «тебя». Светлана изменила только одно это слово.
Семьдесят лет — это семьдесят лет. Штоков понимал это, поэтому и сел писать свои записки. Алексей Иванович долго не мог простить себе, что не заметил состояния старика накануне. Ну, а если бы заметил, то что? Не стал бы говорить с ним? Или не взял бы записок? Ни того, ни другого он не смог бы сделать.
Потом первый секретарь спросил у Жоглова:
— Так, Наташка.
— А тут. Я не знаю, как называется это. В гостинице военной…
Барышев понял его обиду, сам на него не обиделся, подумав, что вряд ли бы стоило оператору так реагировать. Летали в общем-то они неплохо. Сантиментов не было, это правда. Так ведь мужчины же они и солдаты, и заранее знали, что не на век сошлись, на время. И дорога потом у каждого своя. Ни ЧП с ними не случалось, не блудили в тумане, помпажа не испытывали вместе, не ошиблись ни разу. А опасности полетов самих по себе Барышев не признавал. Так и в звене вел себя. Если у истребителя основная забота — не сверзиться с неба, то он уже не истребитель, а что-то совсем иное.
— Ты это… Ты, Ольга, прости меня. У меня почему-то всегда получается так… Ну, знаешь, по-идиотски… Прости…
Но она усмехнулась одними губами, вспомнив, что как и тогда, давно, в Москве, невысокая фигура маршала стоит сейчас между ними — ею и Волковым. Но насколько же все сейчас было иначе. И дело вовсе не в том, что тогда маршал принимал их, а теперь она хозяйка. Нет, что-то неуловимо изменилось. И не за эти годы, а за последние дни. Изменилось в ней самой. Перед ее мысленным взором опять возникли разные люди из ее прошлой жизни — лицо Вишневецкого… Навсегда ей запомнилось, как он сидел в кресле напротив Волкова, перед ними стоял коньяк и кофе. Они оба курили и говорили о ней. Она не слышала ни одного слова, но, увидев их тогда в приоткрытую дверь волковского кабинета, поняла: говорили о ней. И Вишневецкий, облокотясь о кресло, держал в своих сильных красивых пальцах сигарету, и белоснежная манжета рубашки с массивными запонками из почти черного янтаря открывала сильное красивое, энергичное запястье хирурга, а он сам улыбался чуть снисходительно, откидывал назад свою гордую голову. Именно поэтому она поняла: эта снисходительная улыбка относилась к ней, к разговору о ней, а не к Волкову.
Голос земли, голос Поплавского привел Курашева в себя. И, подчиняясь его незримой воле, Курашев вывел истребитель в горизонтальный полет, сбавил скорость, и двигатели стали.
— Но если не оперировать, у вашего сына нет и этого шанса. Его сердце в панцире. Оно едва качает кровь. Без операции он умрет. Смерть эта — мучительная и долгая. Собственно, последние два года он умирает… — Он помолчал. — А два года назад и я бы еще не смог оперировать его…
Нелька здесь и уснула. Это продолжалось недолго. Может быть, час. Скорее даже меньше — минут сорок. На холст она не смотрела. Она накинула на него полотно, умылась сама, вычистила палитру, вымыла кисти. Вспомнила, что у Витьки нынче собрание и придет он не скоро.