Комбат отметил его сразу. Может быть, оттого, что печать дома лежала на Декабреве: сапоги начищены до блеска, ордена, белый подворотничок ровно на один и пять десятых миллиметра из-под ворота выгоревшей гимнастерки, что выгладила жена. Потом, когда все миновало, в день защиты своей диссертации вдруг вспомнил Декабрев этот день, вспомнил и понял: не из-за этого комбат тогда отметил его, и дрогнуло его грубое, плохо выбритое лицо: молод, замкнут, ожесточен был Декабрев, и за всем этим прятал необыкновенную растерянность. И еще подумал Декабрев в час защиты диссертации, усталыми глазами рассматривая сидящих в зале членов ученого совета, оппонентов своих: «Комбат пришел на сортировочную неспроста». Он вел своих солдат. Он ни разу не улыбнулся — его выцветшие раньше времени в огне войны глаза смотрели из-под обреза белесых бровей строго и прямо, и проходил он вдоль пакгаузов, мимо солдат с различных фронтов, армий, дивизий, бригад, полков, батальонов, представляющих просто уже только самих себя, припадая на правый протез, выбирая самых уязвимых: недаром же он оставался там до тех пор, пока не иссякла эта струйка, пополняющая его своеобразный запасный батальон. Жгучая, нестерпимо жгучая любовь к этим людям была в нем. Это понял Декабрев в день зашиты диссертации, став уже известным инженером-золотодобытчиком, обретшим независимость. Банкет сделали в «Балчуге». Но после банкета, отвезя маму домой, он отпустил учрежденческую «Победу» с надменным и замкнутым водителем, поймал такси.
Кулик не любил эти словечки — «начальник», «кум». И не говорил вообще незнакомым людям «ты». Особенно старшим, а тут сказал. Пожалел было, что обидел человека, не понял в нем чего-то. А оказалось, понял. Кадровик ответил:
И все-таки комбата похоронили не здесь, а на Ваганьково. Хоронили его с почетным караулом, с трехкратным залпом из новеньких «эскаэсов». и на мраморную плиту над ним похоронных дел каменщики нанесли под надзором фронтовиков силуэт ордена Отечественной войны и слово «Комбат» вписали в привычный надгробный текст, потому что не было, оказывается, у комбата семьи — все погибли, а сам он оказался здесь после госпиталя.
— Проникающее ранение грудной клетки. Наша операционная сестра наверху, там тоже операция. Экстренная.
— Тогда откройте люки. Мы упадем в воду.
В это мгновение позади, из глубины операционной, ее позвали к операционному столу:
Этим летом студенческий отряд университета с музыкой и знаменами двинулся в Казахстан, на уборку урожая. И Светлана поехала тоже. Жили в палатках на краю степи. Было интересно и весело, хотя уставали все, как черти. Мальчишки поднимали девчат, которые сваливались после работы. Жгли костры, кипятили чай, пели, бродили по степи, пахнущей хлебом и соляркой. Может быть, оттого, что Светлана оказалась слабее всех — ее на это почти не хватало. И сквозь усталость она воспринимала их вечеринки, как во сне — пела вместе со всеми, глядя неподвижными глазами в желтый (оттого, что жгли солому) огонь, куталась в чей-то пиджак, тоже пахнущий соляркой и хлебом. Случалось, даже засыпала, прислонясь к крупному теплому плечу Верочки Ласкиной. И подруги уводили ее, сонную, в палатку.
— Вы недавно из академии, капитан?
Так начался этот мучительный путь — портрет. Это для Ольги она сказала, что не знает, чего не хватало ей, чтобы вдруг решить — вот оно, начало. Когда Нелька думала о портрете, ей вспомнилось все то, что пережила сама. Даже не в буквальном смысле: туда-то ходила, то-то писала, того-то любила… Нет, в этом ее воспоминании было все и не было ничего зримого — она, оказывается, вспомнила не то, что делала, а свое состояние — свои горькие ночи, свои муки в работе, в поиске того, чего на свете, может быть, и нет.
— Тяни, командир, тут еще с километр, не больше.
Толич курил, облокотясь на крыло. И смотрел вроде бы и на Кулика, вроде бы и мимо него своими светлыми, пожилыми, что ли, глазами. Кулик обошел машину, все было в порядке. И тогда он, махнув рукой Толичу, легко перепрыгнул через канаву, залитую темной водой, в которой плавали кора, опилки, ветки, древесная труха, и пошел в лесок, растущий на широком пологом склоне.
Все же это была та самая машина, долгожданная. Волкову прислали из части ее макет из плекса — какой-то солдат сделал. Волков поставил макет у себя в кабинете на столе.
— Ты считаешь, так будет лучше?
— Благодарю, — негромко, официально отозвался Поплавский, глядя в лицо генерала, точно искал в его словах второй, не высказанный им смысл. И было в глазах Поплавского такое тревожное, горькое выражение, что у Волкова дрогнуло сердце. Но он не отвел взгляда, как сделал бы прежде. Четко и ясно, почти физически ощутил Волков, как дорог ему и мил этот невысокий человек. И дать его в обиду — значит поступиться чем-то очень важным в самом себе, в своей жизни.
Волков и маршал некоторое время после ухода Поплавского молчали. Волков первым сказал негромко: