Приводили на занятиях даже стоимость этой капсулы — почти астрономическая цифра. И кто-то из бывалых пилотов спросил преподавателя:
— Дальний, Дальний, — шептала она, мучительно стараясь припомнить что-то очень важное, связанное с этим названием. — «Дальний…» Да ведь туда же уехал Саша.
— Служи, солдат… Насчет полковника — будь в надежде. Присмотрю.
— Но обычной генеральши из меня не вышло. И уже не выйдет. Я знаю: тебе тяжело со мной. И все же пойми меня, я смогу быть с тобой только если и я человек. Понимаешь? Если только я что-то стою и могу сама, а не при тебе.
Она только включила газ, как Людка познала ее странным, глухим голосом. У Людки всегда был резкий голос, не зная ее, можно было подумать, что она сердится. Все еще машинально, но уже просыпаясь, Ольга пошла на зов.
— Ну хорошо, — сказал неторопливо Артемьев. — А если это то, чего мы оба с тобой ждем? Этот вызов?
— Ты слышал, что я тебе сказал? — зло проговорил Волков. — Позови второго!
А ведь тогда он не открывал Америк, как открывает их Меньшенин. Все, что делал он, уже было, уже делалось — всерьез и по-настоящему. В больших клиниках, на высшем хирургическом и научном уровне. Но и он делал все впервые, помня, что врач — общественное понятие, и гармония сама собой приходила, искренность помогала.
Еще Барышев помнил, что когда они взлетали прошлый раз, то он видел впереди и слева большой город. Тогда его прикрывали дымка и наступавшие на земле сумерки. Но даже сквозь дымку и сумерки пробивались, словно бортовые огни самолета, блики от стеклянных стен большого завода, маячили его высокие тонкие трубы — и этого было достаточно, чтобы понять, что город большой и большой завод там.
В здешних подразделениях новых машин еще не видели так близко. И когда первая пара — Чаркесс и Барышев, уже одетые для полета, двинулись к самолетам, техники и пилоты, оказавшиеся тут, провожали их молча взглядами. А у Барышева мальчишеская зависть незнакомых пилотов вызвала непонятную грусть.
Барышев взял из протянутой ему пачки сигарету. Чаркесс щелкнул зажигалкой, и огонек ее — крохотный, голубоватый, только с маленьким алым зернышком у фитилька — осветил замкнутое, словно стянутое лицо. Барышев подумал, что теперь он знает, что мешало ему воспринимать Чаркесса — это несоответствие странной фамилии и типично среднерусского лица… Он улыбнулся. Чаркесс не видел, что Барышев улыбается, но, видимо, почувствовал это. И заговорил уже сердито. Та неожиданная порывистая доверчивость, прорвавшаяся сперва в его голосе, исчезла. Голос звучал привычно сухо для Чаркесса. Но, видимо, то, что беспокоило его, не давая заснуть, заставив сидеть вот здесь на шатких перильцах, было серьезным и важным. Он повторил:
«Нет, не надо было писать об этом. Пусть бы потом узнал кадровик с прозрачными, холодными глазами», — подумал Кулик. И до клиники, до этих шести месяцев боли и тревоги на краю жизни и смерти, до Ольги, до перевязок (у него при одном воспоминании холод прошел по спине), он так бы и сделал: не написал бы и о своей отсидке и о «ножевом», как значилось в документах, ранении. Этому не объяснишь, что одно к другому не имеет никакого отношения, как бензонасос к покрышкам. Но теперь Кулик не хотел и не мог поступать иначе. Что-то случилось с его душой. Именно с душой. Просторно и спокойно было в ней — до самого дна. И так чисто, что он сам словно видел все камешки на дне ее. И, стоя перед кадровиком, человеком, утвердившимся в своей постоянной правоте, и глядя на него, он, Кулик, думал совсем не о том, что обидно и несправедливо все это, и не испытывал обычного для себя чувства бессилия. Он думал почему-то о клинике. И словно ощущал на груди — рядом с тем местом, куда вошла когда-то отвертка — легкие, летучие пальцы Ольги. И видел ее глаза — они были наполнены до краев его страданием, которого он иначе никогда не смог бы увидеть со стороны. И Кулик промолчал. Вздохнул только.
— Тяни, командир, — глухо ответил штурман. — Я вижу Азель. Тяни.
— А ты Кулика попроси, ему Аська даст… — сказал кто-то, нажав на последнее слово.
Что он мог, что он успел в штатской жизни, водитель танка?
Поплавскому предстояла нелегкая работа. За многие годы службы в авиации он не знал случая, чтобы его машина, какой-либо иной советский патрульный самолет, облетающий собственные границы, или рейсовые лайнеры Аэрофлота с красным флажком на стабилизаторе заблудились так, как заблудились эти чужие пилоты. Он не знал случая, чтобы наш самолет своим появлением в чужом небе вызвал бы там взлет перехватчиков. Но он помнил Рыбочкина, помнил Курашева. И сейчас думал о летчике-истребителе, который по его указаниям посадил этот неизвестный самолет — летчик со знакомыми до тоски позывными. Этого летчика сейчас приведут. За ним пошел стартовой «газик».
— Все — это все. Это — здесь. — Нелька пальцем дотронулась до того места, где должно быть сердце. — Но я могу иначе успокоить тебя, старина: еще никому не удавалось найти и рассказать это все. А мне-то и тем более. У любого художника абсолютная цель — это самое «все», Оленька.