«Да, — подумал он опять, — дорога впереди только начинается», — и он подумал об этом с радостью, почти с упоением, мысленно представив себе эту дорогу. Он пересядет на другой самолет, поменьше, который можно посадить там — на маленьком аэродроме, продутом северными ветрами. Он будет похож с высоты на короткий и узкий лоскуточек: перед последним разворотом он увидит его из круглого окошка машины, увидит горстку домов аэродромного поселка, а когда машина покатится по летному полю — ничего не будет видно, бульдозеры уже, наверное, нагромоздили по краям сверкающие скрипучие трехметровые горы снега.
И вдруг Барышеву показалось, что между ним и Светланой расстояние не возрастает, а сокращается. Что в конце пути, у края бетонного поля, стоит она в своем светящемся на солнце платьице, рукой заслонив от солнца глаза.
Он нерешительно поднес руку к гермошлему. Поплавский не сделал ответного военного приветствия, он только кивнул и не вынул рук из-за спины, где он держал их. Он сказал:
— Задержитесь, Алексей Семенович, и вы, генерал, — сказал министр, точно пряча усмешку в морщины возле узкого сухого рта. Так они и стояли втроем, лишь чуть отодвинувшись от выхода. И мимо них проходили участники совещания.
Возили бетон. Восемь рейсов, если все нормально. И семь или шесть, если заедала погрузка. А то — горячий асфальт. Автоконтора только начала жить — она выросла из маленького автохозяйства, сейчас ее перевооружили на новенькие самосвалы. И от старого хозяйства остались только аккумуляторная с аккумуляторщиком да вот Аська.
Нет, Кулик не обиделся на Толича. Удивился — не обиделся. «Ну ладно, — подумал он. — Здесь километров пять до дорожного участка. Там что-нибудь придумаю». Он поискал глазами, что можно под колеса подложить, чтобы надежно было и ударом не столкнуть. Ничего такого не нашел. Пришлось идти к вершине. Глаза помнили — там, на самом верху на шоссе лежали камни из осыпи. Скала метров пять высоты, отвесная, словно отколотая от большого куска, нависла над трассой, а у подножия ее — камни. Кулик сходил туда. И нашел добрый камень, только тяжелый он оказался. Но приволок его к машине, устроил под заднее колесо.
Кулик привык просыпаться за полночь от запаха отца, слышать его голос и засыпать вновь, чтобы спать уже легко и плотно. До самого его ухода. Вот вроде бы и не было отца. А был. Был тот стержень жизни, который необходим каждому человеку, даже если ему девять лет. Все вращалось вокруг отца. И тракторист ЧТЗ спрашивал перед рейсом: «Ну, кореш, как там батя?» И когда возвращались обратно — от нефтебазы, видел Сашка в толчее спецовок и в цементной пыли, среди вздыбленных кузовов самосвалов белую брезентуху отца. И что-то такое непонятное, волнующее наполняло все его существо — гордость не гордость. Но вдруг словно земля под ногами становилась тверже, и уверенней жилось ему в эти минуты. А дома, в прохладных, несмотря ни на какое солнце, сенях, стояли отцовы сапоги, словно сапоги Петра I, — две пары их было: одни на отце, другие, с трудом отмытые от бетона, — в сенях. А менял он их через день: отец жил по давней солдатской привычке — человек в грязной обуви лицо теряет и устает. И на стене — фотография отца, молодого, с двумя кубарями на петлицах и со скрещенными топориками — всю войну «саперил». И не был в ближнем бою, и вернулся с двумя лишь медалями, а «навкалывался» по самое горло. И мать, молодая и красивая, с глазами, удлиненными к вискам, и бровями вразлет, лечила ему нашатырным спиртом спину в чирьях. Однажды вот на том самом «рассвете», когда мир в глазах вдруг перевернулся и стало понятно, что до этого мгновения он видел все вверх тормашками и только тут обрел подлинное зрение, — перехватил Кулик взгляд матери, брошенный ею на отца. Тот лежал на животе, обнажив изуродованную спину, брезгливость и презрение были в ее взгляде, и это полоснуло его по маленькому сердцу, и запеклось что-то. Навсегда.
— Ну, спасибо, ребята, — сказал Кулик.