Когда зимою приезжие охотники ночуют у Матвеевны и любопытствуют о ее одиноком житье, она обижается. Какая же она одинокая? Полы не поспевает замывать, натопчут да наследят, все люди и люди. Значит, в ней нуждаются.
— А-у-у!.. — не то раздалось за оврагом, не то послышалось лесничихе, и она проворно вскочила, приложила к уху ладонь. Но зов не повторился, а полилась протяжная музыка. У кого же это заводят? Матвеевна стояла, всматриваясь в малоовражские окна. Эти вот, три первые от колодца — Устины. Те три за нею — Никифоровой племянницы. Те три — Плешаковых, которые весной свадьбу сыграли. Ага, не иначе как у них и музыка.
За всеми окнами была уютная благополучная жизнь, Матвеевне хотелось в это верить. Все это благополучие и лад давно или недавно она сама предсказала, сама наворожила. Она была причастна.
— Ай, что же это в Настином дому темно? Пора бы ей дойти, эва когда побежала.
Темнота Настиных окон обескуражила ворожею, она забеспокоилась. Темные окна Настиного дома были сейчас как неудачно выпавшая несчастливая карта, в ней Матвеевна видела ущербность Настиной судьбы и какую-то свою промашку: не так ворожила. Знать, не сумела развеять Настиной тоски и сидит сейчас Настя в темной избе, обливаясь слезами.
— Ну засвети, дурочка, зажги огонь, кому говорю? — приказывала Матвеевна и загадала, что если засветятся Настины окна, то будет у Насти со Степаном счастливая жизнь. Ох, дай-то бог. — Ну, включай, Настенька, включай, милая, — просила старуха. — Для тебя хлопочу, для кого же? Освети ты свою долю.
Окна вспыхнули. Матвеевна радостно всплеснула руками и довольная собой вошла в избу. Разве кому-нибудь хотя бы разочек соврали ее карты? Смеют ли они соврать, если Матвеевна, тасуя мягкую податливую колоду, строго-настрого приказывает вслух: «Тридцать шесть карт, скажите всю истинную правду…» Вот они слушаются и правду говорят. Старые карты, они ведь послушные, свойские, привычные глазу хоть с лица, хоть с изнанки. Поди уж на ощупь она их
все знает, одну от другой отличает. Сколько лет они в руках Матвеевны да почитай каждый день все швырк да швырк. Тут уж всякая трещинка, всякий обтерханный уголок знакомы, как морщины и ссадины на собственной руке. Оттого и послушны карты, и ложатся покорно, показывая ту истинную правду, какую им ворожея велит.
А правда Матвеевны в великой корысти — чтобы она сама счастливая была, жила бы радуясь сознанию своей доброй силы обнадеживать и утешать. Не зря же коптить белый свет!
МИЛОСЕРДИЕ
Вокруг церкви не было ни ограды, ни кустика, ни травиночки. Стояла она в одном ряду с жилыми домами на небольшом пятачке, открытая со всех сторон.
Анна Сидоровна с оханьем вылезла из троллейбуса, с замиранием сердца перешла улицу — не приведи господи, задавят еще! — и перво-наперво отметила, что и обратно складно ехать, остановка недалеко. Семьдесят лет не шутка, ноги-то уж не те.
Церковь, чистая, подновленная, стояла на обмытом дождем асфальте как на гладком влажном блюдце, будто для того и поставленная, чтобы любовались ею. Хороша! Однако ну хотя бы заборчик какой огораживал. И оттого что не было привычных глазу вокруг святого места чугунных решеток или кочек и камней, храм божий словно бы утратил часть своей святости, и Анна Сидоровна пожалела, что приехала сюда.
Конечно же великое дело привычка, а здесь Анна Сидоровна и забыла когда была. Кажется, с тех пор, как молила бога даровать ей ребеночка. Вымолила, даровал. Сколько же слез выплакала она о сыне! Единственного, ненаглядного убили на войне. Старшим сержантом был, пенсию она за него получает. Царство небесное, Феденька, тебе. Позавчера из собеса еще принесли пятнадцать рублей — вдобавок, видать, как матери погибшего. На ярмарку в Лужники съездила, ситцу и штапелю набрала на два платья и вот этот платочек синими листочками по кремовому полю купила в церковь ходить.
Надоумила сюда прийти одна чужая старушка. Вышли с ней после ранней обедни у Пимена, сели на лавочку дожидаться поздней, разговорились, и поведала Анна Сидоровна свое горе. Та и посоветовала: «В Марьину рощу к Нечаянным радостям сходи помолись. Может быть, и поможет».
Анна Сидоровна медленно обошла церковь снаружи, оглядела, будто не узнавая, и где-то глубоко-глубоко в своем сознании изумилась: «Поди ж, стоит!»
Сын Федор, которого она в этой церкви вымолила, родился и вырос, ходил в школу, учился в техникуме, работал на секретном заводе — прожил на белом свете двадцать один год. На фронт, не спросясь ни отца, ни матери, ушел восемнадцати лет, высоким красивым парнем, воевал, слал домой письма, обещался вернуться с победой, и вдруг — погиб. И вот уже много лет — больше, чем жил Федя, — ставит она свечки, подает записочки за упокой раба божия Федора.