– Вы, я убеждаюсь, человек достаточно твердых воззрений – это неплохо для любого дела. Но все-таки советую не слишком доверяться интуиции и быть осмотрительней. Ну а в случае чего, не бойтесь… не бойтесь быть откровенным. Лучше перестраховаться, чем наоборот. А мы сумеем разобраться во всем объективно…
«Не зря человек кабинет занимает, сразу школа чувствуется», – подумалось Павлу, когда он возвращался назад.
Землянка встретила его потревоженным шумом. Оказывается, за время его отсутствия во взводе побывал почтальон – пришли долгожданные весточки из дому. Счастливо улыбавшийся, раскрасневшийся Бачунский показывал Махтурову и Шведову вложенную в письмо фотографию. Протянул и Павлу. На карточке была снята девушка лет двадцати пяти с неулыбчивым, но не строгим, а скорее грустящим лицом, в летной форме. На обратной стороне надпись, сделанная химическим карандашом: «Береги себя и для меня».
– Летчица?
– Ага! – с гордостью подтвердил Бачунский. – Аэроклуб окончила, сейчас в женском авиаполку на «У-2» летает. С характером дивчина. Я ведь после суда перестал ей писать, подумал, тюремщик, не стою. Сама, гляди, через ребят материн адрес достала, пишет, что все равно ждать будет.
Бачунский переживал нескрываемую, неподдельную радость. Видимо, хоть и перестал писать любимой, но не верил, что распадется их связь, надеялся. И теперь весь лучился от гордости за свою избранницу, за то, что не обманула она его вымученных ожиданий, оказалась верной ему.
Порадовавшись за товарища, Павел сослался на занятость и поспешил выскользнуть из землянки, чтобы избежать нежелательных расспросов или очередного приглашения Махтурова почитать письмо от жены. Как назло, тот, кого меньше всего в такую минуту видеть бы хотел, под руку подвернулся – Рушечкин. Расплылся навстречу в приторной, противной улыбке:
– Вы, командир взвода, кажется, в штабе были? Случайно не узнали, когда нас на передовую погонят?
Как резануло слух это слово «погонят». Но Павел подавил вспышку неприязни, ответил хоть и грубовато, но сдержанно:
– Гоняют, Рушечкин, скот, а мы люди. Я, например, сам на передовую бегом готов бежать. И другие того же хотят, кто человеком себя считает.
Рушечкин последнее его замечание пропустил мимо ушей. Выждав ради приличия, не скажет ли взводный что еще, вздохнул с притворной озабоченностью:
– По-разному судимость-то снимается, Павел Константинович. Может статься, что в первом же бою пуля между глаз застрянет – тоже судимости как не бывало. Ну-с, так вот. А у меня больная жена и двое детей дома остались. Им не снятая судимость нужна, а я – Рушечкин, живой и невредимый.
– Даже трус? – поддел Павел, думая отпугнуть Рушечкина и оградить себя от последующих его излияний. Но Рушечкин вроде не заметил его язвительной колкости.
– Это все лирика, Павел Константинович! А проза жизни в другом. Ну на что, посуди сам, я или, к примеру, ты мертвый, хоть и герой, своей семье нужен? Может, кусок хлеба лишний им с того света послать сможешь? Не пошлешь! А кусок им нужней, чем мое геройство…
– Как эта твоя философия называется, знаешь? – недобро поинтересовался Павел, крайне удивленный фамильярностью обращения Рушечкина, особо разительной при тех натянутых отношениях, которые между ними существовали. Он ожидал смутить, остеречь собеседника, но Рушечкин и на этот раз выказал заметную стойкость и глухоту к его предостережению.
– К чему это, Колычев? Мы же живые люди! Как ни тасуй понятия, а болит-то у всех одинаково.
– Болит-то у всех одинаково! – приходя в тихое бешенство от того, что Рушечкин хотел уличить его в двуличии, подхватил Павел. – Только совесть свою потеряли не все.
– А за что подыхать? За центнер муки и сотню банок тушенки? Жить я хочу! И не скрываю этого!.. Может быть, не столько для себя, сколько ради детей. Кому они без меня нужны?
– Может, для их спасения руки поднимешь да на ту сторону в бою перебежишь?
– Демагогия, Колычев, не провоцируй! К фрицам не побегу, не беспокойся. Советский я человек. Но подыхать за здорово живешь – не хочу!
– Советский?! – задохнулся от возмущения Павел. – Прилипала ты советская! Советская власть тебе нужна только до тех пор, пока в ней можно устраивать свое хапужное благополучие. И рисковать за нее своей шкурой ты, конечно, не хочешь.
Теперь, когда забрала были подняты, Павлу не хватало выдержки его противника. Горячась и досадуя, что неспособен собой управлять, он весь дрожал от возбуждения. Рушечкин же, напротив, оставался внешне неколебим.
– А кому охота?
Это уж было слишком, но, как ни странно, подействовало на Павла отрезвляюще.
– Однажды я предупреждал тебя, Рушечкин: держись от меня подальше. Предупреждаю в последний раз, иначе будешь отстаивать свою философию в другом месте, – не желая дальше продолжать спор, Павел круто повернулся и зашагал опять в землянку.
А вслед слышалось недоуменное:
– И чего не понравилось? Только и сказал вслух, что другие про себя думают. Сам такой же. Не правда, что ли? А в бой все равно всех погонят. Все там будем.