Никто никогда не узнает, откуда пришли эти обрусевшие Гофманы, какими были они, их близкие и не очень, например, г-н Георг Вейс, учитель музыки, или г-н Иоганн Эрнштремъ, аптекарь, или девицы Каролина Гофман и Мария Гергардт, а также известный всем пастор Анненкирхе5
М. Мориц.В моей памяти нет-нет да появляется фигура деда или его старшей сестры Саши. В семье до рождения деда –только девочки. Кроме тёти Саши, Ольга Фредерика, София Екатерина, Виктория и Маргарита Антония. Хоть они и воспитывались одними и теми же строгими гувернантками, повзрослев, стали разными. Викторию и Маргариту объединяло музицирование. Они брались за всё: аккомпанировали, давали уроки, работали тапёршами в кинозалах. Постоянно болели, их донимал кашель, а туберкулёз, в который перешёл их детский петербургский бронхит, так никогда и не вылечили. Виктория (племянницы называли её тётя Витя) – тихая, мягкая, мечтала о замужестве, семье, детях. Но всех её женихов разметала бурная, непредсказуемая Маргарита Антония, в которую влюблялись с первого взгляда все претенденты сестры. Маргарита же над ними подшучивала, рисовала шаржи в скромном девичьем альбоме… Викторию и Маргариту похоронили на самом далёком кладбище. Теперь на этом месте – парк. «Ничего, – говорил дедушка, – в парке часто играет музыка, а они её так любили». Тётя Витя умерла тихо, а Маргариточку почему-то отправили умирать в психбольницу. Только и осталась в семье память – засушенная маргаритка в старой немецкой книге.
Цветок Ольги Фредерики к небу взметнулся, обернулся громадным родовым древом с листьями вечными и памятью на века.
Дед – единственный мальчик в семье, а потому божок, ему разрешалось всё: в ботиночках на кровать, получать тройки, курить, съедать по две порции фисташкового мороженого, но, как ни странно, он не стал ни изнеженным, ни капризным, очевидно, русская жизнь к этому не располагала.
Девочек воспитывала гувернантка, она говорила с ними по-немецки, и их русский навсегда остался с акцентом. У дедушки же была русская няня Маня, что тебе Арина Родионовна: и сказки, и песни, – вот и стал для деда русский родным.
Окончил он Комиссаровское6
училище. Хасан и Талпа, однокашники по училищу, приятельствовали с ним долго, Хасан маленький и круглый, а Талпа – худой, выше деда; они заходили иногда к деду, и я разглядывала их с удивлением и интересом…Служил дед исправно в разных технических должностях. До революции – Работный дом7
. Рассказывали, что в феврале семнадцатого дед ходил с красным бантом и пел Интернационал. После ноября пришлось искать новое пристанище, не стало ни работы, ни дома. Жена, дочки – шести и восьми лет. Хорошо кое-что женино удалось перевезти в маленькую каморку, что над аркой. Холодно, сыро, а всё-таки крыша. Над ними – Лёлечкина сестра с семейством, она и помогла с комнатой в доме, принадлежащим когда-то большому клану Майковых, в котором все «от литературы»: кто издатель, кто литератор, а один – даже известный поэт. Поблизости, напротив пожарной каланчи, Лёлечкина мать, сестры незамужние, брат. Рядом – Пименовский храм. Жена с дочками, её сёстры в праздники, а когда и в будни – в родном приходе; младшая дочь Вероника – моя мама – в хоре. Священник, Отец Николай добрый, будто бы свой. Придут из храма, а папа им что-нибудь вкусненького припасёт, буржуйку затопит. Сам-то он в храм не ходил, протестантские церкви после революции закрыли. Но родительскую Библию, напечатанную готическим шрифтом он берёг. Помню тонкий пергамент между иллюстрациями, сверкающими небесно-голубыми одеяниями и золотом нимбов. А распятие? Вырезанное из слоновой кости, в тёмной, почти чёрной раме, где бы дед ни жил, оно висело над фотографиями родителей.Позже дедушка с женой и дочками перебрались на второй этаж флигеля: низ каменный, верх деревянный.
Осенью сорок первого принял дежурство в Мосводопроводе. В шутку ли, всерьёз ли кто-то, прежде чем брякнуть дверью, бросил «Вам-то ничего не будет, а нам опасно. Переждать надо». С этого дня дед надолго забыл про бронхит, перешедший в туберкулёз, зарубцевавшуюся каверну. Дежурство сменяло дежурство, дома почти не бывал.
Позже, когда немцев отогнали от Москвы, случилась с ним какая-то болезнь, с которой якобы не живут. Сам Очкин8
поставил ему окончательный диагноз и из больницы выписал. Только всё вышло иначе: гомеопатические шарики, которые давали деду просто так, без всякой надежды, прорвали что-то, и он ожил.Смерть деда обходила. Не тронула она его и в деревне, куда в первое послевоенное лето привезла отца старшая дочь, моя тётя Зина, Зиночка. Сгрузили с поезда, перетащили на телегу, устланную сеном, тряпьём. Положили на кровать с набалдашниками, пружинным матрасом у самого окна, чтоб божий свет, лучом падающий на подушку, оживлял бледное после болезни лицо.
Движение листвы, свет, тени, запахи, звуки из окна (днём их всегда держали нараспашку) отрывали его голову от подушки, звали в сад, на раскладушку, с раскладушки – за калитку, где простор до горизонта и далёкие, прижавшиеся друг к другу, избы.