В грозу дед брал стул, открывал на террасе дверь, садился у самого порога так, что капли дождя, нет-нет, да и брызгали ему на лицо, руки, одежду. Домашние его ругали, а ему – хоть бы что. Хорошо ещё, если гроза с дождём, тогда, думали они, не так опасно, а если сухая… Как-то раз влетел золотой светящийся шар, покружил на террасе, заглянул в комнату, вернулся, повисел над дедом и отправился куда-то, растворившись в воздухе.
– Шаровая молния! Видишь, когда гроза, двери-окна закрывать нужно!
Но он своей привычки так и не изменил…
Последние годы дед прожил в том же самом закутке, где когда-то просвистел над ним осколок. Громадный двухтумбовый стол, в правой тумбе – пузырьки да хлам, а в левой – всё бумаги какие-то. Любил дед вечерком, когда все улягутся спать, что-то писать. Над кроватью у него – карта СССР, самодельный календарь, там клеточки – красные, чёрные (чёрных – больше); маленькие фотографии детей, внуков, все под одной рамочкой, жена Лёлечка. Вот молодая, вот постарше – с вуалькой…
Наушники. У входа в закуток – полка с книгами по математике, черчению. (После болезни дед преподавал черчение и начертательную геометрию в техникуме). Но при мне он уже не работал, а просто жил.
Когда бабушка умерла, дед пришёл из больницы, сел на стул посередине комнаты прямо в пальто, и долго сидел так, опустив веки и глядя в одну точку. А потом я увидела его глаза. В них уже не плескалась голубизна, а только серело, как в предзимье, когда дождь со снегом, и день короткий. Обручальное кольцо, золотое, снял и отдал дочери. «На, – говорит, – мне теперь не надо, может, продашь». А потом он стал делать крест, прямо в квартире, в своём закутке, и все удивлялись, почему он делает лютеранский крест, ведь бабушка была православной. Но никто и рта не открыл, не посмел.
По-немецки он иногда говорил со своей старшей сестрой Сашей, которая до глубокой старости ходила в гувернантках в именитых советских семьях, где детей учили языкам и определяли на дипломатическую службу. Нам язык не достался. Считалось, что нам он ни к чему. Даже вреден.
Иногда Саша приносила ему что-нибудь почитать на немецком, но чаще я его видела с «Известиями» или в наушниках.
Вечерами, когда семья собиралась за столом под оранжевым абажуром, он вместе со всеми пил чай. На его большой с толстыми стенками кружке веселились охотники, возвращавшиеся с добычей. Кружка пришла из какой-то доисторической, до моей, жизни, со сколами и мелкими трещинками. Никто никогда, кроме деда, из неё не пил, а после его смерти она исчезла вместе с френчем, молодцеватым полушубком и печальным тёмно-серым пальто, в котором он становился старым, сгорбленным…
Со смертью дедушки закончилось моё детство и отрочество. Началась совсем другая жизнь.
Теперь в утренние и дневные часы я работала, а вечером училась. Но иногда случались и выходные…
Мемуар 11. Пепельница
Как парижане высыпают на Бульвары субботними вечерами, так и москвичи с незапамятных времён стирают в эти часы подошвы на Тверской. Когда-то эта улица носила имя писателя, от которого начинался литературно-исторический променад. От Горького, где кружилась вокзальная жизнь, к Маяковскому, Пушкину, Юрию Долгорукому, к самой Красной площади и если у кого-то оставались силы и «мани-мани», круглосуточной «Пельменной». Юные обитатели окрестных улиц и переулков, старались выглядеть не хуже золотой молодёжи. Летом это удавалось. Яркие попугаи и пальмы на рубашках, узенькие брючки, коротенькие юбочки и платья с нижними юбками, и в обнимку – на «Бродвей»!
Мой ареал начинался Маяковским и заканчивался Пушкиным. Надевала одно из своих платьиц, сшитых тётей Таней: из венгерского ситца, рябом, бело-голубом или из жёлто-розовой жатки и прогуливалась со слесарем в светлой рубашке и тёмном галстучке-шнурке. Кажется, парень хотел на мне жениться, что в мои планы не входило. Я собиралась учиться. Но кто же откажется прошвырнуться с красивым парнем по «Бродвею»?!
Помню, у памятника Маяковскому собиралась молодёжь, и, если удавалось протолкнуться к постаменту, мы видели и слышали настоящих поэтов. Среди них Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Роберт Рождественский! Это производило впечатление! Наполняло энергией!
И вот этот рефрен:
давал такой сильный толчок к радости начать жизнь по-новому, что до сих пор верится в возможность этого.
Беллу Ахмадулину я увидела и услышала в Доме актёра. Лебединая шея «серебряной флейтой» устремлена ввысь, каждое слово сопряжено с его изначальным культурным смыслом и звучанием, выговаривается так, будто важна каждая буква. Четыре поэта, четыре непохожести, четыре вектора. Как трудно выбрать самого нужного тебе, твоей душе. Я выбрала Беллу: