– У Хомы. На ярмарку-то народу много едет. У Хомы набралось человек тридцать. Жатва
великая. И все наш брат – мужики. Как это мы убрались, поужинали, я вынул евангелие и стал
читать громко. Народ ко мне. Обступили. Дивятся. Иные соблазнились: "Что это, говорят, ты
вздумал? Корчма – не церковь, чтоб в ней евангелие читать". А я перелистал это свою книжечку
и прочитал им: "Аще где соберутся двое или трое во имя мое, там и я между ними". Вот, говорю,
что глаголет Господь.
Лукьян и теперь стоял посреди комнаты, одушевленный воспоминанием. Лицо его
преобразилось. Рассеянный, нехозяйственный мужик исчез. Теперь это был пророк.
– Ну, – продолжал он более спокойным голосом, – тут меня обступили еще теснее. "Читай",
– говорят. Стал я читать. Слушают. Потом стали спрашивать, что наша за вера и что к чему. И
нашла на меня благодать, и открылось у нас собеседование. Иные про пищу телесную забыли,
вкусивши пищи духовной. Беседовали мы так до петухов. На другое утро одни говорят: "Едем на
ярмарку", а другие: "Ярмарка не уйдет; поговори нам о слове Божием". Толковали мы так еще
до вечера. Там меня Демьян и застал. Четверо тут же познали истинную веру и исповедали. И
была мне радость великая. Все четверо из одной деревни. К себе звали на праздники. Обещался
сам приехать, либо из братьев прислать. Я на тебя тогда же подумал. Не поедешь ли?
– Что ж, я рад, – сказал Павел. – Только сумею ли?
– Сумеешь. Не думай только вперед и не сомневайся. У них большая деревня, да и в округе
три деревни. Я все опросил. И нигде там еще не слыхивали слова Божия. Жатва велика и
обильна, а делателей мало. В городе, на ярмарке, тоже сподобился я порадеть о деле Божием. И
какая там у нашего Демьяна битва вышла, я тебе скажу!
Он на минуту остановился, и глаза его заискрились детским весельем.
– Ну, расскажи, – полюбопытствовал Павел.
– Продал это я товар, – начал Лукьян, – и стали мы собираться в обратный. Демьян пошел
на постоялый, а я думаю, пока что похожу я по ярмарке. И вот обошел я это все поле и думаю:
вот съехалось тут сколько народу, и товаров навезли целую гору, а все для суеты и корысти.
Ничего для души, точно и души-то бессмертной ни у кого нет, а одна утроба. Вот иду я это
дальше, и думаю свою думу, и вдруг вижу в уголке лавка, маленькая такая, не то шалашик, не то
палатка – видно, бедный человек держит, – а перед ней, подпертый жердочками, стоит целый
ряд икон. Вот, думаю, что тут для души привезено! – Так у меня все внутри и затосковало.
Подхожу это я ближе…
Но тут Лукьян вдруг замолчал и засуетился: за дверью он услышал шаги Параски.
– При ней – никшни! – шепнул он Павлу. Параска была всей душой предана Лукьяну, как и
ее муж. Но в качестве домовитой и осторожной хозяйки она считала нужным за ним
присматривать, чтобы он не спустил всего в доме и не наделал бед. Лукьян ее немножко
побаивался.
Она показалась на пороге с деревянной чашкой, в которой лежал небольшой кусочек сота и
ломоть мягкого, свежеиспеченного хлеба. Она поставила все на стол молча, с безответным
видом умной бабы, которая знает свое место и умеет себя вести при чужих.
– А что, Параска, ведь мед хоть куда. Лучше прошлогоднего, – сказал Лукьян.
– Мед хорош, что и говорить,- отвечала она сдержанно и, поклонившись гостю в пояс,
прибавила:
– Откушайте, милости просим.
Она подошла к люльке. Ребенок крепко спал, раскинувши ручонки и раскрыв мягкий
беззубый ротик, и, к счастью своему, не нуждался в заботах деда. Параска задернула платок от
мух и скромно вышла.
Лукьян выждал, пока шаги ее смолкли, и сказал с добродушной улыбкой:
– Досталось мне от нее за коня, а за иконщика досталось бы и того больше… Ну вот,
захожу это я в лавку,- продолжал он прерванный рассказ, – и вижу: молодой парень, так лет
тридцати, не из наших мест, москвич. Белокурый, и такое у него лицо умильное, вот хоть сейчас
с него икону пиши. И так это я его полюбил сразу, точно он мне брат родной. Поздоровались,
честь честью.
– Что, – говорю, – иконы продаете?
– Не продаю, а меняю, – говорит, он таково с сердцем. – Старый ты, – говорит, – человек, а
не знаешь, что про иконы так не говорят.
Обидел это я его, значит, невзначай. Я-то догадался тут, да свое мекаю.
– Не обессудьте, – говорю. – На что же вы,- спрашиваю, – их меняете?
– Да что ты дурачка из себя строишь. Есть меняло-то у тебя – выкладывай и выбирай, что
хочешь. А нет – проваливай. Нечего нам время попусту тратить.
И так у меня сердце засосало: и что говорит он со мной так не по-хорошему, да и что такой,
видно, хороший человек таким делом занимается. Вынул я мошну, высыпал на прилавок все, что
там было, – бумажки, серебро и все, – и говорю:
– Меняло-то у меня есть. Бери, – говорю, – добрый человек, что хочешь, на здоровье, а
идолов твоих мне и даром не нужно.
Удивился он. Посмотрел на меня так пристально.
– Да в своем ли ты уме? – говорит.
– В своем, – говорю, – не сумлевайся.
– Что же ты, – говорит, – мне такую уйму денег выложил? Ну, как я впрямь тебя
послушаюсь да заберу?
– Что ж, – говорю, – бери, добрый человек. Коли на хорошее пойдет, мне не жалко. Деньги
– тлен. Бог мне дал, Бог и еще даст.