Александра Семеновна почувствовала, как в груди что-то сжалось, и стало трудно дышать. Она откинулась на спинку стула и дрожащими руками нащупала в сумке таблетку «карвалола». Тише, Санька, тише… Бурлит твое блокадное сердце, не выдерживает встрясок.
И как-то забылось разом все: и безликая речь чиновника, и запинавшаяся, читавшая по бумажке ведущая, и скучавшие подростки в зале, и улыбки молодых, совсем не помнивших тех лет, «блокадников» … Все перечеркнула речь этого мальчишки – как удары метронома выстукивала мысли ее голова: надо было сдать город…
Нет, про «сдать» она слышала много раз. И много раз понимала, что не было бы сейчас этих прекрасных львиных голов, и Аничкова, и здания университета, и приюта, спасшего ее от верной смерти, и школы этой самой – «сравнять с лицом земли», кажется, так значилось в приказе Гитлера? Да, может, жива была бы тогда Катя Еремко, а может, ни Кати, ни Саньки самой, ни детей этих современных – ни одного бы ленинградца не осталось на Земле.
История не знает сослагательного наклонения, да и не хочется Александре Семеновне думать иначе. Мужество – добродетель, так Аристотель сказал, и хоть не знала она мысли этой в девять лет, да только в девять лет поняла, что не жить себе не позволит, и городу своему, пусть старше ее в двадцать с лишним раз, тоже не могла позволить не жить.
Морской путь, «окно в Европу», второй город России… Да Бог с ней, с политикой! Не могли они сдать его. Всеми сердцами своими, ленинградскими, комочками блокадными… Сосед помогал соседу, и тянулась эта цепочка от Загородного до Кировского, от Васильевского к Невскому, и весь город, холодный и голодный, вставал к рабочим станкам, поднимался на крыши, шел в госпитали, строил оборонительные сооружения, копал рвы, терпел, страдал, но не покорился. И всюду – на севере, юге и востоке бесстрашно поднимались головы русских солдат, и ярким светом озарял им дорогу к Победе блокадный, с «кругами смерти» под глазами (но какими глазами – горящими!) Ленинград, так отчаянно желавший жить.
Видимо, это и было той самой «заезженной пластинкой». И слова этого красноухого мальчишки не просто терзали душу, а как-то разом переворачивали в ней все, выжигали словно тысяча фашистских залпов…
Но не обижалась Александра Семеновна. Разучилась она обижаться давным-давно, и сейчас спокойно, старательно обдумывала его слова. «Опять двадцать пять – блокада, хлеб, саночки…» «Грустно, Семеновна, ну а что ты хочешь… Все забывается, мы же не плачем по убитым в Отечественную 1812…»
Она обвела глазами зал и тоскливо отметила, что вряд ли кто из нынешних зрителей помнит тот госпиталь в Аничкове, да и многие ли знают вообще, сколько всего эти стены видали…
«При чем тут Аничков, Санька, ты чего?» А этот Тишинский по глупости да подкинул ей одну мысль. И когда ведущая торжественно вызвала Александру Семеновну Кавалерову-Алексееву на сцену, не забыв запнуться на фамилии («ох, Семеновна, любишь ты поворчать…»), она аккуратно положила заготовленную речь на краешек сиденья и поднялась по ступенькам. Жидкие аплодисменты донеслись из зала, кто-то, не стесняясь, во весь голос зевнул на заднем ряду.
Она внимательно посмотрела на зрителей. Да, здесь сидели не пытливые балагуры-военные, не озабоченные врачи и санитарки, и не уставшие, потные, изможденные трудом рабочие… В зале, наполненном светом и солнцем, развалившись на стульях, скучали чистенькие вымытые ребятишки в ярких, разноцветных футболках под пиджаками, ультрамодных кроссовках, с телефонами, айпадами, или как там называются эти штуки… За нехваткой мест стояли учителя, равнодушно смотря на сцену и ежесекундно поглядывая в зал, чтобы уличить непослушных. Наблюдали из разных уголков зала молодые «блокадники», и, пожалуй, их лица были самыми добродушными.
Молчала она долго, всматриваясь в глаза каждого. И заметила, как понемногу вытягиваются лица зрителей, и все больший интерес проступает на них. Зал затих, оторвался от телефонов, заинтригованный ее цепким взглядом, какой-то странной детской улыбкой на сморщенном лице, и ожидавший, что же скажет она после такого серьезного молчания.
А она смотрела в глаза, пытаясь увидеть то, что так заботило ее, так тревожило душу. И, всмотревшись, поняла, что не пропасть разделяет ее с этими людьми, как считала прежде, а простая, древняя как мир разница поколений. Не ее это люди, не той закалки. Для них блокада, как для нее гражданская – на картинках штыки видела, да Буденный в Ленинград приезжал. Но ведь не с другой планеты она для них. Пластинкой-то заезженной почему попрекают? Ведь мир-то наш как гусь хрустальный на верхней полке этажерки – толкнешь слегка и рухнет он, полетит вниз, вдребезги разбиться может, если вовремя не поймать, в голову себе не вдолбить, что нельзя его так толкать…