– Этак и при царе-батюшке сроду было заведено: приедет шустрый землемер аль чиновник какой и айда по избам шнырять, мол, станем завтре передел земли устраивать, нову улочку прокладывать, али еще чего напридумывает, присочинит отсебятину разную. Ну, мы тожесь не лыком шиты, из лужи умыты, тут же за стол его, беленькую достаем, угощение ставим. Тот чарку, другую примет, с собой ему навалим припасов, как положено, и айда дале жить-поживать, дым в трубе шуровать. До следующего приезду. А нам чего? Раз власть есть, значит, ублажить ее требуется. Только те, ранешние, пили с умом, а этот… э-э-э, соплей перешибешь, ухватом придавишь. Не тот мужик ноне, ох не тот!
– Да… – Федор Рябков ему вторит, – вот помню, раз урядник прикатил, а с ним еще пара человек. Все, как на подбор, мужики здоровущие, меж пальцев пятак в трубку скатают! Зашли ко мне как раз, а я во дворе только лошадь распряг, воду с речки привез. Так оне чего сделали – телегу вместе с бочкой ухватили да на поленницу закинули. Вот ведь силища! Кажный мог четверть свободно прихлопнуть, и хоть бы хны!
– Так я чего, мужики, чаю, думаю, не за просто так тот мужик до нас приезжал. Надо теперича кого другого посурьезней поджидать. – Семен Кривогузов говорит.
– Точно так, – Федор Рябков встревает. – Поглянулась им наша деревня, непременно пожалуют, точно говорю.
А слух-то уже пошел, что по деревням кругом городские мужики ездят и все скотину требуют в один гурт согнать, собрать да так и держать. Но у нас покамест акромя того Адама-Абрама никого не бывало…
Ладно… Еще время чуть прошло, мы было успокоились, думали, что позабыли в городе про нас, не тронут, ан нет, прикатили трое в тарантасе с наганами на боку. Сами из себя юркие, чернявенькие, глаза злые-презлые, щурятся на нас, сквозь зубы на землю поплевывают, на народ поглядывают, требуют, чтоб на полянке собрались и мужики и бабы.
Мы им:
– Это зачем же баб мутить, в грех вводить? Бабина дорога от печи до порога. И без них сойдемся, сами с усами, так обойдемся.
– Нет, без баб никак не можно, – самый щупленький толкует, – оне теперича тоже люди и пущай свой голос подадут, слово скажут.
– Это чего ж? И беременных, и немощных звать, что ли? Не бывать такому! Собирайте, коль шибко надо, нас отдельно, а их после нас.
Ну, те, чернявенькие-то, погаркали, поорали, а обух от кнута не треснет, согласились по-нашему.
Сошлись мы все, рассеялись кто где, уши навострили, рты до поры прикрыли, давай слушать, чего оне нам толковать станут.
Залазит один на телегу и айда про бедность нашу да про долю горькую рассказывать, слезу выжимать. Мол, все у нас худо-плохо, жить так не можно и надобно новую жизню строить, кроить, иначе вершить.
Мы друг на дружку поглядываем, посматриваем, в затылках чешем. Это откудова у нас столь бедноты да голытьбы нашлось, сыскалось? Есть один Петька-дурачок, с рождения убогий. Так и то ему завсегда к празднику какому рубаху подарим, гостинцев дадим, за стол усадим. А боле и нет таких. Зачем ее, новую жизню, делать? Вроде бы и так хорошо.
А тот с телеги дале чешет, языком мелет, ажно раскраснелся весь, слюной на народ брызжет. Говорит:
– Будете вместе все пахать, сеять, скот пасти и доход на всех делить. Тогды счастливо заживете и советской власти спасибочки скажете. А назовется ваша артель колхозом.
– Слыхали мы уже, слыхали, – мужики орут, – коль хошь, айда в колхоз. А не хошь, и так проживешь. Нету среди нас согласных, и не будет долго. Проваливайте, откудова приехали!
Мужик на телеге револьвер свой вытаскивает и ба-бах в небо из него. Все притихли сами собой, а он как пошел по матушке чесать, костерить, косточки всей родне нашей промывать, что уши вянуть начали, грех такое и слушать. Поднялись все, да и пошли по домам. Волку овец в отару не согнать, в кучу не собрать. Пропели собором, а щи хлебать пошли по дворам.
Чернявенький тогда с телеги спрыгивает, соскакивает и орет во всю глотку:
– Не желаете подобру-поздорову артель создавать, в колхоз вступать, так мы сами без вас управимся, глядите, как бы хужей не было. Мы вашу скотину вмиг реквизируем, опишем, оприходуем, в город угоним.
И бегом к Борьке, быку нашему племенному, что на лужайке неподалеку пасся, к колу привязанный. Он так-то бык из себя смирный, на своих не кидается, не бросается, коль не раздразнишь. Но ежели что ему не так, поперек, тогда берегись, сторонись, сокрушит, свалит, до смерти закатает, помнет. У него и вес такой острашенный, что не кажная коровка выдержит. Одно слово, дюжая зверюга, добрая.
Борька как чернявенького углядел вблизехоньки от себя, так и рот открыл, глазища выпучил, смотрит… А тот все орет как угорелый:
– Сейчас я вашу буренку за собой в город уведу, утяну, тогды сами за ней в город припретесь, явитесь… – И кол с веревкой из земли выдергивает, к себе Борьку тянет: – Пруся, пруся, поди ко мне.