А Мишка про себя смеется над батей ласково: погоди, старый, не то еще тебе Миша, сынок любезный, покажет сейчас. Понес понягу в сени да мешок кожаный под пушнину из кладовки достал, в избу вернулся. Сидит отец над пушниной, по годам своим тоскует, белку перебирает, присматривается, чисто ли бита белочка, какая ей цена будет, — смотрит и улыбается, хороший охотник Мишка, белка вся чистая, с белой мездрой, спелая, полная, высоко пойдет, много товару за нее в Центросоюзе получить можно будет. И выдры хорошие, и колоночки один к одному. Стоит Мишка, ждет, только отец к матери поворотился, сыном похвастаться, а Мишка из-под рубахи, под самые батины руки старые, поверх белочек — ах! — соболя!
Обернулся батя и обомлел — вот он, соболь! Мишкино счастье! Точно про такого крестный рассказывал, из-за такого замерзал он за хребтом. Три дня гнал с собаками по россыпям да по стланику, все с себя скинул: и пинжак суконный, и рубаху, и понягу кинул, с одним ружьем да топором за собаками пер да ночь сторожил, чуть не замерз, а все вытерпел до утра и выкурил соболька… Черный был соболь, царской красоты, грудка как топленое молоко, купцы к крестному приезжали, покупали, покупали, пока сам крестный в город не поехал… Да вернулся небогатым. Все, что получил он за своего царского зверя, в городе осталось, слава богу, сам живой вернулся. Опоили купцы крестного, чуть в больнице не умер. Не уберег крестный своего счастья и больше таких соболей не видел. А вот Мишке — на! Сам в руки пришел. Ведь у Мишки собака — соболиного полета… Пойдет завтра к крестному, соболя покажет и вина выпьет со стариком, да старухе еще полушалок купит в Центросоюзе, да мать еще стряпнины праздничной для стариков пошлет мешок рогожный, потому что стоит крестный во главе всего ихнего счастья рукосуевского…
Ой, и наелся Мишка брусники, зубы ломит, и рот весь липкий, и руки в красном соку, прям, как в крови, бежать надо, а то и заснуть на солнцепеке однова дыхнуть…
На гребешок вылез посмотреть пошире вокруг себя, спускаться начал и вдруг слышит — ломит кто-то через тайгу, хруст и тревога, неподвижность солнечная с блестками паутины, ожидание в тайге, кого там несет на охотничью удачу?
Вот он! Видно! Снизу вверх забирает, наискось в сопку, выкидывая впереди себя ноги палками, огромную голову вытянул вперед… Сохатый! Эх, далеко!
Замер Мишка. Вот-вот заплачет, закричит от обиды: мимо идет сохатый, агромадный зверь, видно, не Мишке бог послал!
И откуда взялась, миленькая, голос подала, мелькает, метет по кустам, через валежины… Шельма!
Шевельнулись беззвучно Мишкины губы: «Отче наш, иже еси на небеси, да приидет царствие твое…»
Сбоку вылетела на сохача Шельма, заюлила по кустам, визжит, около ног вьется. Сомустила зверя. Встал зверь, завернул задом в кусты, головой качнул, вскинулся, а потом, кидая ногами, сламывая ветки лопатами рогов, опять пошел, а Шельма жмет его на Мишку, прямо под ногами увертывается, миленькая собачка, и все визжит, все голос дает хозяину…
Бах-тара-рах! Передернул затвор. Бах-тара-рах!
И разошлось облачко дыма, блазнило будто, вместе с дымом исчез сохатый, и только висит в ушах, висит меж кедровых макушек истошный, бессильно злобный вой Шельмы.
Бежит Мишка, ничего не видит вокруг, сучья царапают, лапы еловые хлещут, шапка слетела… скорее… скорее… Только что стоял здесь сохатый, и недалеко до этой кедрушки было, а крови даже капельки нету… Чуть не плачет Мишка, шарит по траве, следы смотрит, траву перебирает, вдруг мокро на руках… Нет, не кровь, брусника, давленная копытом!
Сел Мишка на сушину, снял понягу, ружье поставил рядом…
Шельма низом из-под кустов вывернулась, нетерпеливо ткнулась к хозяину, язык болтается, с белых клыков слюна капает, поняла хозяйское горе и отошла, легла в темноту под куст и смотрит оттуда, как Мишка из-под ног гребет, соком брусничным мажется, то ли ягодой давится, то ли слезами.
— Далеко был, — оправдывается Мишка.
Не верит Шельма, пасть прикрыла и отвернулась…
— Ушел — и господь с ним, — по-взрослому говорит Мишка. — Не наш был, значится…
Сойка на кедре зашипела, блеснула лазоревым перышком, заныряла по кустам, потом улетела по самым вершинам. Синицы копошились, тинькали, вертелись и вниз головой и боком, весело и бездумно — ни горюшка, ни заботы, ни печалей никаких. Долго высматривал Мишка синичек, даже Шельма залюбопытствовала, на что хозяин смотрит, тоже увидела синиц, сконфузилась — ни к чему эти птицы охотнику, смотреть на них нечего, мало ли какой живности в тайге, на все внимание обращать — охотиться совсем нельзя будет. Рябчишку хотя бы, куда ни шло. Опять прикорнула Шельма под своим кустом, а Мишке и идти никуда не хочется и перед Шельмой стыдно. И сидит, хоть уже и не горюет.
Да вдруг встрепенулась Шельма, вся скука слетела, побежала куда-то, вернулась к Мишке, а потом с лаем кинулась навстречу чужому черному псу.
Опустил Мишка приготовленное ружье.
Шум в кустах, вот уже три собаки Шельму окружили, загривки вздыбили, рычат…
Ходко мужик поднимается к Мишке.
— Здорово, дядя Хомяк!
Подошел Хомяк, мужик огромный, корявый.