— Отец-покойник рассказывал: в первую германскую он в плен попал. А потом их из лагеря кого куда. Определили его к одной немочке. Вроде как батрака в хозяйство. Вот она и говорит ему, что пойдем косить седни. Литовочки наладила, не литовочки там, горе одно, для ребятишек. Ну, пошли. А отец давай дурака валять, турусит, не умею косить, нихт, и шабаш. Взялась она учить его. Тот еще нарочно носок в землю ткнет. Ну, немочка совсем отчаялась. По-русски чуть калякала, пыхтит — дурак ты, Иван. А тому надоело представляться, все, говорит, научился, отойди, не путайся под ногами. И пошел пластать! А трава, рассказывал, любо-дорого. Немочка то вперед, то сбоку, подскакивает, тараторит, ой, Иван, помрешь, ой, Иван, помрешь. И так батя раззадорил, растравил себя этим покосом, спать, говорит, не могу, все заобский луг перед глазами. И смотался. Два раза ловили. На третий все-таки утек до наших.
Ниже, ниже опадает пламя костра. Еще темнота не улеглась как следует, а на востоке снова светлеет, ночи в июне короткие, как овечий хвост. Забасит буксир, проходящий мимо, и долго-долго еще прыгает и скачет по недремлющей, текущей воде разноголосое эхо.
Помнится, помнится, все хорошо помнится…
После армии, после двух лет в плоской холодной тундре, после морозных блесток северного сияния, с какой радостью, с какой силой вел я прокос на знакомом лугу. Снова посредине духмяного июля. И только теперь понял, почему отец с дядей Захаром каждое лето с радостью едут сюда. Простор, воля, спокойная радость и еще какое-то особое, непривычное ненадоедающее чувство, которое трудно высказать словами. После тесной солдатской формы так приятно сделать рубаху навыпуск, а поутру, по росе косить босиком…
Снова маячили передо мной две мокрые спины. И тогда заметил, как они сгорбились и постарели, эти спины, как опустились вниз плечи. Без труда поспевал за ними, без труда мог догнать их, но не догонял, отставал.
Длиннее стали перекуры, и поднимались теперь не так шустро, как раньше, кряхтели, выпрямляясь, но все равно до жары косили вручную и по-прежнему подковыривали друг друга.
— Слышь, Захар, ты расскажи, как на такси в город ездил.
— Ну, ездил! Ну, и что! Два года уж прошло. Я забыл, а ты все талдычишь.
Этого я еще не знал.
— Поехал к дочери в город, — смеется отец. — Чемоданище вот такой наторкал, мяса, сала. Пыжится с ним, а общежития, где дочь, найти не может. Улица та и номера близко, а нужного нет. Маялся наш Захар, маялся, пошел к таксисту. Идет и думает — накатает сейчас на десятку, все они такие, хваты. Показывает бумажку с адресом. А тот ему — два рубля дашь? Какой разговор! На десятку настроился, а тут всего два рубля. Таксист рукой машет — ладно, мол, лезь. Хвать через улицу метров сорок и тормозит. Вылезай. Наш Захар ничего понять не может. Да вон, таксист показывает, вон общежитие, перед носом. Через улицу не догадался перейти. А два рубля все-таки плакали.
Они оба от души хохочут.
Вечерами я уже теперь не сидел вместе с ними у костра. Скорей, скорей в лодку и через Обь, в деревню. Ждала меня там девчонка, ждала укромная скамейка под березами у клуба, ждала вся июньская ночь, короткая и теплая, как вздох…
Помнится, помнится, все хорошо помнится…
Открылась у отца старая рана, и сгорел он за какую-то неделю. Сгорел, как в подбитой «тридцатьчетверке». Стоял на коленях у могилы дядя Захар и все спрашивал, не получая ответа:
— Да почему ты раньше меня-то, почему вперед, ты ведь на год меня моложе. Эх!
И стукал в бессилии кулаком по сухому колену.
А потом и его понесли по горько знаменитому деревенскому переулку, по той дороге, по которой уходят один раз в жизни и навсегда.
Помнится, помнится, все хорошо помнится…
На заобском лугу я поправляю литовку, пошире расставляю ноги, поплевав на ладони, шоркаю их одна о другую, чтобы ухватились покрепче. Лежит роса, туман плавает над Обью, солнце проклюнулось над дальними ветлами. Эх, Ванька, большая еще жизнь у тебя впереди, много еще травки выкосить надо!
Взмах, шаг, взмах, шаг. Вжик-вжик, вжик-вжик.
Нет впереди мокрых знакомых спин. Сам я теперь впереди, никого передо мной нет. Мой прокос должен быть первым и самым широким и самым ладным.
Растет у меня сын. Вот подрастет, привезу на этот луг, научу косить. И моя мокрая спина будет у него перед глазами. И ему расскажу разные истории, где смешное перемешалось с серьезным. И пусть он потом, когда выйдет на этот луг один, вспомнит обо мне, как я об отце с дядей Захаром, пусть вспомнит светло.
Взмах, шаг, взмах, шаг…
СЫН РОДИЛСЯ
Ночью, часа в три, когда в доме все стихло, Галина осторожно потрясла Петра за плечо к зашептала: «Петя, кажется… пора, Петя…» Она боялась застонать, сдерживала себя изо всех сил, придавливая внутри этот стон, и шепот был прерывистый, невнятный, испуганный. Петр после длинной смены — весь день пахал пары — спал без задних ног, как всегда легонько похрапывал; он недовольно буркнул что-то в ответ и полез головой под подушку, но смысл слов, не сами слова, а их смысл дошел до него, хоть и с опозданием. Он вскочил.
— А? Уже? Куда теперь?