Местный егерь Никитич безвыходное, гибельное положение почувствовал сразу, как только пришли они к этому проклятому устью Карасука. Он не знал, конечно, что один из виновников отравления этой речки стоит сейчас рядом, в десяти шагах от него. Он только мог наблюдать, как год за годом умирала речка, как сначала исчезла из нее рыба, а потом и вообще все живое, даже насекомые — всякие там водомеры, горбунцы, паучки-плавунцы…
Вода стала черной, но это только издали, а вблизи, если приглядеться, имеет она красновато-воспаленный больной цвет, и поверху всеми цветами радуги переливаются масляные пятна, и ничто живое не мелькнет меж обросших бурой слизью донных камней, даже какие-то темные водоросли на дне кажутся резиновыми, упруго шевелят по течению безлистыми скелетами стеблей…
Летом, в голой степи, речка выглядит неестественно красивой, особенно ее берега, поросшие жирным, неправдоподобно густым и высоким чертополохом. Войдешь — и скроешься с головой в зеленом сумраке, заплутаешься в непролазных джунглях среди будылистого тростника, сочной крапивы, дикой конопли, среди метровых листьев лопуха, под которыми преет всегда сырая маслянисто-вонючая почва. И так — от райцентра до самых Чанов.
Вливаясь в озеро, речка сначала идет обособленным темным потоком, не желая смешиваться с чистыми водами, как бы даже гордясь своей порочностью. Но живая озерная вода всей своей толщею, всей огромной массою встает на ее пути, крушит ядовитые струи, растворяет их, вбирает в себя…
…И Никитичу сейчас пришло на ум странное сравнение: эта мертвая речка напомнила ему, показалась чем-то похожей на тот осколок, который с войны остался у него под левой лопаткою. Организм справился с ним, обволок его, обрастал тугим мясом, чтобы не ткнулся он острием в сердце, но выкинуть из себя не мог, и частица чужого металла осталась в теле на всю жизнь… К ненастью ли или от расстройства левая часть груди начинала ныть, наливаться мозжащей болью. Вот и теперь грудь отяжелела, трудно стало дышать, и Никитичу почудилось, что это он, крохотный кусочек рваного железа, потянул его книзу с такой беспощадной силою, что стала опускаться, оседать под ногами ледяная кочка и, всхлипывая, выступила, залила сапоги черная вода. Таким он оказался теперь непомерно тяжелым, а до этого, затаившись, сидел в теле, караулил, ждал своего часа…
— Если бы не он — без этого лишнего груза лед бы выдержал меня, — вслух сказал Никитич и спохватился: не бред ли начался, господи?!
Он достал из рюкзака рыбацкий ящичек, подложил под одну ногу, а другой наступил на фанерную крышку от него — площадь опоры увеличилась, ледяная пробка с недовольным урчанием стала вроде помаленьку подниматься… Закурил, кинул и Анохину зажженную цигарку в алюминиевой коробочке. В груди немного отпустило, легче стало дышать, Никитич огляделся по сторонам.
Было совсем уже темно, лишь бледный рассеянный свет струился со звездного неба и теплынь стояла такая, что надо льдом курился белый парок. Значит, на заморозок надеяться нечего, все. Запоздавшая весна брала теперь свое, земля и ночью дышала полной грудью, в сладостных муках возрождая все то, что должно на ней жить…
А над озером все тянули и тянули стаи перелетных птиц. У них пришла брачная пора, а весна задержалась, и теперь они спешили, летели сутками без роздыха и корма, самые слабые умирали прямо на лету…
Широкая весенняя ночь была наполнена шорохом, тугим посвистом крыльев, и вдруг далеко в вышине раздался странный хрустальный звон и, замирая, поплыл под самыми звездами:
— Клик-клан! Клик-клан!
Лебеди! Никитич запрокинул голову, но ничего не увидел в призрачном звездном мерцании. Он снова стал вглядываться в темный берег, и почудилось ему, будто за холмами и гривами полыхнула далекая зарница. Он одеревенел от напряжения… Свет исчез, потом снова возник уже поближе, поморгал и косо ударил в небо. С берега донесся натужный вой мотора — грузовик поднимался на гриву.
— Э-эй, сюда! — завопил Сашка-шофер. — Сюда-а! Ре-бя-атки!!
Машина остановилась на самом гребне (случайно, конечно: кто же услышит крик за гулом мотора?), ее самое не было видно, а лишь замер свет притушенных фар. Никитич выхватил из-за пазухи целлофановый мешочек, достал газету для курева, поджег, факелом поднял над головой. Когда припекло руку, он вытряхнул из мешочка махорку, зажег и его, а затем коробок со спичками — все, что было при нем сухого, могло гореть.
Там, на гриве, мотор заглох, свет погас совсем, и донеслось оттуда невнятное:
— Э-о-а-а! А-а-а!!
— Помоги-ите! Спасите-е! Тоне-ем!! — надрывался Сашка.
Тоненько закричал и Никитич, и Анохин взревел трубным басом.
Машина снова заурчала, полыхнула светом, стала разворачиваться в сторону озера. С дороги ей, конечно, не съехать, к берегу не подойти — грязь в колено. Только так: посветить фарами, посмотреть… Но лучи фар, как показалось Никитичу, вряд ли достали до льда: пошарив по прибрежным камышам, они отвернули в сторону, стремительно потекли вниз, скрылись из виду…
Сколько времени прошло? Час, два или, может, больше?..